Выбрать главу

Не видно ни конца, ни края. История общины привела к истории крепостного хозяйства, а сейчас вот подхожу к развитию капитализма. Хватит ли сил-то?

— У тебя хватит, — сказал Алексей. — Лишь бы опять не засадили в тюрьму. Заехал ты, конечно, далеко. И глубоко. Думаю, у тебя получится что-то вроде общей экономической имтории России.

— Николай, — сказал Костя, — знаешь, что тебе хочет достать Шестернин?

— Что же?

— Скребицкого. «Крестьянское дело в царствование Александра Второго».

— Все тома?

— Да, полностью. Хочет ошеломить тебя неожиданно.

— Господи, как мне в книгах везёт здесь! — сказал Николай.

Они разговорились и просидели почти всю ночь. Потом легли все в одной комнате, как будто в другой ещё оставалась Мария Гермаповна.

— Будем ждать, когда она вернётся, — сказал, вздохнув, Николай. — А может быть, ещё приедет какая-нибудь гостья. Алёша, позови-ка сюда сестру.

— Не приедет, — сказал Алексей и, скрипнув пружинами дивана, отвернулся от разговоров к стене.

— Да, Катя, пожалуй, не приедет, — сказал Николай. — Я уже звал её — не примчалась. А хотелось бы увидеть дорогую корреспондентку. Как она помогала в «Крестах» своими добрыми письмами! Друзья, что-то Петрусь не отвечает мне ни на одно письмо. Ладно ли там с ним? Хоть бы дотянуть им благополучно срок. Звал я Петруся сюда — молчит. Эх, собраться бы здесь всем казанцам да развернуться по-настоящему!

— Смотрите, — сказал Костя, — вроде, светает?

— Да, окна побелели, — сказал Николай. — Форточку-то я не закрыл.

— Коля! — громко, испуганно прошептал Костя. — Так уж раз было! Помнишь? Ты точно вот так же тогда сказал: «Форточку-то я не закрыл». Помнишь?

— Да, это ведь тоже было в апреле. И светало, и Алексей лежал на диване, и он отвернулся к стене. Удивительно! Просто повторение. Только петух ещё не кричит.

— Слушай, Николай, а блюдо-то помнишь? Тарелку-то с конфетами, а? Кто тогда подходил? Выдрин подходил, брал конфету?

— Кажется, брал.

— Ну вот, он и предал.

— Но и ты опускал руку в блюдо. И, кажется, Сычев. Брось подгонять наше дело под евангельский сюжет. Ты здоров ли? Почему так шепчешь? Кого боишься?

— Нет, я просто поражён совпадением, — сказал Костя полным голосом.

— Выдрин всё-таки не Иуда, — сказал Николай. — Иуда за серебро предавал, а этот из-за трусости. Напугался и начал всё выкладывать.

— Всё равно предатель.

— Троичанин, — сказал Алексей.

— Ты разве не спишь? — сказал Николай.

— Нет, я смеюсь под одеялом над костиной мистикой.

— А что значит «троичанин»? — спросил Костя. — Что ты хотел этим подчеркнуть, Алексей? А? Может, вы считаете и меня предателем, раз я уезжаю?

— Костя, милый, — сказал Николай, — ты что, с ума сошёл? Кто тебя считает предателем? Ты свободен и можешь ехать, куда хочешь. Вернее, куда пустит полиция. Алексей побывал дома, я тоже, будь у меня связь с семьёй, с радостью повидался бы, а почему же тебе нельзя? Погостишь, поправишься и опять возьмёшься за дело. Не обязательно с нами. Хорошо, конечно, действовать скопом, но неплохо и вширь раздаваться. Посмотри, сколько казанцев в Поволжье. Это наши сеятели.

— Костя, ты не так меня понял, — сказал Алексей. — Выдрин — троичанин, вы знали его в гимназии и могли бы раньше раскусить. Вот что я хотел сказать.

— Попробуй раскуси человека, пока не узнаешь его в беде.

— Ладно, друзья, — сказал Николай, — давайте всё-таки уснём. Работы полно, надо беречь силы.

4

Они остались вдвоём, и ничего трудного в этом не было бы, но Алексей вскоре слёг, подкошенный тяжёлой весенней инфлюэнцей. Николай закрутился волчком. Утром он наскоро топил печи, жарил яичницу, кипятил молоко, потом, сбегав в аптеку, пичкал друга лекарствами, оставлял ему на табуретке возле кровати еду и питьё, забегал к Латендорфу, уговаривал его служанку Авдотью присмотреть за больным, потом нёсся на почту, подавал телеграмму Кате Саниной (ежедневно!), заходил к Сергиевскому, расспрашивал его, как идут дела у Василия Кривошеи, просил передать ему новую книжку для рабочих, потом спешил к Беллонину репетировать его детей, одного из которых он готовил в гимназию, другого — в межевой институт. Землемер, как и обещал, позвал Федосеева, подвал в конце марта и сразу же дал денег. А неделю назад, встретив во дворе репетитора и увидев на нём разбитые ботинки, брезгливо поморщился и сказал:

— Как же так, марксист? С капиталом всё время возитесь и не можете вырвать на обувь? — Он сунул под пальто руку, достал бумажник и вынул из него новенькую синюю кредитку. — Ступайте сейчас же к Ионовым и купите шевровые сапоги. Или лаковые.

Федосеев пошёл не в иововский магазин, торгующий на главной улице, а на местную Хитровку, занимающую один угол Торговой площади, и купил там не шевровые и не лаковые, а юфтевые поношенные сапоги, и от беллонинских пяти рублей у него осталось три с полтиной, и сначала он не сообразил, что ещё надо купить, а потом, выйдя на улицу, завернул в картузную лавку, взял тут небольшой картонный ящик, вернулся на торговую площадь и пошёл по съестным рядам. Была пятница, и базар гудел от мужского говора, смешанного с женским крикливым щебетом. В губернии свирепствовал голод, но здесь торжествовало изобилие, прилавки, лотки и корзины ломились от всяческой снеди. — Гречишники, горячие гречишники! — тоненько кричала одна торговка. — Помните великий пост, покупайте гречишники! — кричала другая. Федосеев с них и начал, с этих серых гречневых пирамидок, разрезанных вдоль и смазанных постным маслом. Потом он купил грецких и кедровых орехов, тульских пряников, московских филипповских саек и сушек, кавказского изюма, владимирских засахаренных вишен, горячих пирожков с грибами, тёплую, только что испечённую кулебяку, два фунта кровяной колбасы и фунт дорогих конфет. Наполнив ящик, он выбрался из рядов, и тут его окружили городские нищие и мужики, выгнанные голодом из деревни. Он опорожнил ящик, вернулся, снова наполнил его той же снедью и тогда, потупив голову, сгорая от стыда, прошёл сквозь толпу голодающих без остановки. Он хотел порадовать больного друга и сам радовался, когда наполнял ящик, а сейчас нёс его перед собой с таким чувством, будто украл это всё у тех оборванных, измождённых людей, которые тянули к нему руки и смотрели на него уже не жалко, не просяще, а жадно, требовательно и злобно.

На Нижегородской, около дома второй полицейской части, он увидел идущую навстречу девицу, весьма странную: она шла в распахнутой тальме, неся под полой баул. Приблизившись, она остановилась. Из всех прохожих она выбрала именно его, может быть, потому, что он слишком пристально смотрел на неё.

— Скажите, пожалуйста, — сказала она, — где Ильинская улица?

— Вы не туда направились, — сказал он. — Идёмте, я покажу. Здесь три Ильинских. Вам какую? Малую, Покатую или Большую?

— Да, Большую, Большую Ильинскую.

Он быстро глянул на неё сбоку.

— Вам дом Латендорфа?

— Да, дом Латендорфа.

— Боже мой! — Он остановился и взял свой ящик под мышку. — Вы Катя Санина?

— Николай Евграфович? — сказала она.

Он поймал под тальмой её свободную, левую руку и поцеловал в перчатку.

— Идёмте, идёмте быстрее! Алексей просто подпрыгнет, и болезнь сразу пройдёт.

Но Алексей не подпрыгнул, даже не приподнялся на кровати, когда она, не раздеваясь, первой вошла в комнату.

— А, Екатерина Алексеевна, — сказал он спокойно, как будто не виделся с ней всего два-три дня. — Здравствуй, сестрица. — Он протянул руку.

Катя упала на колени, обняла его поверх одеяла и заплакала, а он приподнял её снизу и отстранил.

— Дурёха, чего же ты рыдаешь? Ведь живой. И буду жить. Назло всем жандармам. Ты прямо из Казани? К отцу не заезжала?

— Нет, не заезжала, в Казани задержалась, искала денег. Вы, наверно, здесь голодаете?

— Катя, — сказал Николай, — опять? Если не хотите терять с нами дружбы — никаких денег. Подумайте — шубу из-за нас продала! Ещё холодно, а она вон в чём приехала! — Он снял с неё лёгкую тальму, принял шляпу, отнёс на вешалку и вернулся с картонным ящиком. — Закатим сегодня обед, — сказал он, выложив на стол кулебяку. — Будем пировать. Угостись-ка, Алёша, вот пока что изюмчиком.