Выбрать главу

— Не выношу сладостей.

— Вот, опять не угодил. Катя, ваш братец просто терроризирует меня, ничего не ест. Алёша, до каких пор ты будешь куражиться? Орехов не хочешь?

— Орехи убивают мысль.

— А пирожков с грибами?

— Давай. И немедленно.

Николай подал пузатый тёплый пакет, но Алексей взял из него только один пирожок,

— Друзья, — сказал Николай, сев на диван рядом с Катей, — я попал сейчас в окружение голодных. Жутко. До чего же докатилась Россия! Земля перестала кормить. Думаю, дело тут не только в засухах, просто разваливается сельское хозяйство. Крестьянин бежит с пашен нищенствовать. Интеллигенция пытается открывать благотворительные столовые, но разве всех насытишь? Где выход? И что должны делать сейчас мы, марксисты? Народники нас обвиняют в том, что мы хотим разорения деревни. Ведь надо додуматься!

— Собака лает, ветер носит, — сказал Санин.

Николай пристально посмотрел на Катю.

— Наконец-то мы вместе, дорогая корреспондентка, — сказал он. — Писал вам и никак не мог высказать даже одной сотой того, что ворошилось в душе. Откладывал до встречи, а сейчас вдруг всё развеялось, не соберёшь. Катя, вы должны связать нас с Казанью. Необходимо нам соединиться с Поволжьем.

С Нижним мы уже связались, там наши друзья. В Самару поехала Мария Германовна, о которой я вам так много писал. В Казань в начале мая поедет наш здешний товарищ, Николай Сергиевский. Он будет там сдавать экзамен на аттестат зрелости и, конечно, попытается найти кого-нибудь из наших. Вы уж помогите ему, Катя. Ну, посидите с Алёшей, а я буду готовить обед. Поговорить мы с вами ещё успеем.

Нет, как раз поговорить-то, так, как хотелось, вдоволь, без помех, им и не удалось. За обедом и после обеда, до глубокой ночи, было много людей, прослышавших о казанской гостье и захотевших узнать, что делается в волжской столице. И назавтра квартира наполнилась народом, и Николай не замедлил этим воспользоваться, сел за свой столик — шум друзей действовал на него в работе так же благотворно, как на некоторых действует шум горной реки, навевающей ощущение вечной жизни. Потом началась серьёзная работа в кружках, которые надо было вывести из народнических дебрей. А Катя (с ней удавалось поговорить только на ходу) всё сидела у постели брата. Она выходила его и неожиданно увезла к отцу в Костромскую губернию — в подлиповские леса, где он был схвачен когда-то за переводом книги Каутского.

Николай проводил их, поднялся с вокзальной площади на главную улицу и пошёл, пошёл по ней, чтоб развеять тоску, больно сосущую сердце. Он оставил позади Нижегородскую, миновал многолюдную Дворянскую и за белокаменными Золотыми воротами столкнулся с Сергиевским, спустившимся с Летнеперевозинской улицы.

— Откуда, тёзка? — спросил без всякого интереса Николай.

— От Кривошеи.

Николай чуть оживился.

— Он разве здесь?

— Нет, я к матери ходил. Вася приедет к вечеру. Мария Егоровна ждёт.

— Пойдём побродим.

— С удовольствием.

Они прошли Студёную гору, спустились к Ямской слободе и шагали всё дальше, мимо чёрной деревянной кузницы, мимо церквушки, в которой венчался Герцен, мимо крепких ямщицких домиков, мимо собак, хрипло лающих из подворотен.

— А ничего себе живут эти ветераны извоза, — сказал Сергиевский. — Благополучно.

— Не минуют и они краха, — сказал Федосеев. — Капитал поспешно строит железные дороги. Витте разворачивается. Умная бестия. Чует, откуда ветер дует. Витте — это главная фигура капиталистической России. Согласны?

— Да, пожалуй.

— Запомните, он далеко пойдет. Сейчас транспортом заворачивает, потом возьмётся за финансы, а финансам у нас подчинены промышленность и торговля, значит, всё это окажется в его руках. Восходит капитал — восходит и Витте. Его выдвинуло само время.

— Я чувствую, он будет героем вашей книги.

— Да, в будущем мне не обойти его. Эх, Николай Львович, не хватает времени! Подхожу вот к развитию русского капитализма, а история общины остаётся незаконченной. Да и с крепостным хозяйством ещё много возни. Сколько отняла тюрьма! Навёрстывать надо, навёрстывать! — Федосеев ужо оправился от ноющей боли и всё быстрее шагал по просохшей дороге в своих тяжеловатых, но очень удобных юфтевых сапогах.

Когда они оказались далеко за Ямской слободой, Сергиевский придержал расшагавшегося друга.

— Послушайте, Николай Евграфович, мы так до Москвы дойдём.

Федосеев остановился и огляделся. Этой весной долго держались холода, кое-как сошёл снег, но дней десять назад вдруг нахлынуло с юга такое тепло, что сейчас вот всё подёрнулось зеленью — и земля, пахнущая нагретой молодой травой, и лес, звенящий сотнями птичьих голосов. Николай прислушался, как заливаются пернатые, и ему опять стало до боли грустно: не было рядом ни Алексея и Кати, которых мчал теперь поезд, ни Маши, притаившейся в далёкой Самаре. Добрая, добрая Мария Германовна! Что же она молчит? Обиделась, не хочет и вести подать о себе. Как она там? Нашла ли квартиру, познакомилась ли с Ульяновым?

— Идёмте обратно, — сказал Сергиевский.

— Что?

— Идёмте, говорю, обратно. Наверно, приехал Кривошея. Двигаемся?

— Да, да, возвращаемся. Наконец-то я увижусь с Василием. Долго вы мучили меня. Знаете, эта встреча круто повернёт мою жизнь. Что это за люди? Вон тянутся по дороге.

— Так ведь сегодня пятница, с базара идут.

— Все пешие. Видимо, возить-то в город уж нечего. Подкормиться ходили. Наудачу — авось какой кусок отломится. Вот вам русские крестьяне. Докопает их голод.

— В Приволжье косит холера.

— И сюда доберётся.

Прошли мимо, громко разговаривая, подвыпившие мужики, один в чистой красной рубахе и нанковых штанах, другой в линялой плисовой жилетке, а третий даже в поддёвке. За ними понуро брели по одному те, кому было не до разговора и кто не мог и мечтать о поддёвке.

Подошёл дремучий седой бородач с трубкой в зубах.

— Спички, господа, не найдётся? — спросил он.

Сергиевский, откинув полу сюртука, вынул из брючного кармана коробку.

— Спасибо, барин, — сказал старик. Прикурил, прижал большим пальцем вздувшийся подожжённый табак, отдал коробку, но не отошёл, явно намереваясь поговорить. Он был высушен временем, продублён и обожжён, и расстёгнутая льняная рубаха открывала у плеч, за бородой, шагренево-морщинистую шею.

— Устали, дедушка? — сказал Сергиевский, закурив папиросу.

— Ха, — усмехнулся старик, — я, барин, ещё вёрст двадцать отмахаю. Дело привычное.

— Сколько же вам лет? — спросил Федосеев.

— Мне-то? Восемьдесят семой пошёл.

— О, значит, вам, наверно, барщину пришлось долго тянуть?

— Да уж досталось. До внучат крепостным дожил.

Друзья переглянулись.

— Внучатам-то теперь свободнее жить? — сказал Федосеев.

— А ни кляпа не слободнее. Они вон, почитай, все разбежались от такой слободы. Барин-то хоть малость, да берёг тебя, присматривал, ты ему нужен был. А теперича кому мужик нужен? Сегодня работаешь — ладно, он заплатит тебе, а завтра заболел — проваливай. Ну и бегут мужики.

— А как общество? Не задерживает?

— Попробуй удержи. Подати платить надо? Надо. Чем? Земля-то совсем отошшала, ничего не даёт. Иди на сторону, зарабатывай. Вот и идут. Старики помирать остаются. Да ведь не помрёшь вдруг-то. Меня никакая хворость не берёт. Давно пора к месту — господь бог не принимает. И ему мы не нужны. Никому не нужны. — Старик вздохнул и посмотрел в сторону — на сырую лужайку. — Вот зеленеет, радуется, а придёт лето — всё повыжжет. Опять голод. Прогневали бога. — Он злобно сверкнул глазами из-под вислых бровей. — Вы виноваты, вы! Студенты, дохтора, учителя. Царя-освободителя убили! Холера идёт, кто её пустил? Вы! Ишь, зашшитники нашлись! Мужика они пожалели. Бродят но деревням, зубы заговаривают. Чего шатаетесь? Какого кляпа вам надо? Ступайте, пока целы. — Он пыхнул трубкой, сплюнул и пошёл дальше.