Подлинная распутинская проза началась с рассказов «Встреча» (1965), «Рудольфио» (1965), «Василий и Василиса» (1966) и с повести «Деньги для Марии» (1967). Вспомните рассказ «Василий и Василиса», в основу которого, по признанию писателя, он положил историю бабушки и дедушки. Два человека всю жизнь любили друг друга, во всяком случае, и детей нарожали, и всегда оставались друг подле друга. Но неуправляемые характеры трагически разводили их, и только под конец жизни, после изломов, душевных ран, после странного для родных и соседей обитания в одном дворе, обитания враждебного и в то же время неразрывного, они простили друг друга и опять обрели родство, определённое им Богом. Разве этот рассказ вписывался в тогдашнюю литературу, разве он воспитывал «нового человека», прославлял советский образ жизни? Избитые клише принадлежали идеологии, а рассказ молодого Распутина жил по своим художественным законам, их на века определила классика. Но создать такое произведение — для этого требовался собственный взгляд на жизнь и творчество.
Пожалуй, в течение всей творческой жизни Распутина критика норовила пристроить его к какому-нибудь «направлению» текущей литературы. То к «молодёжной прозе», то к «деревенской». О «деревенской» речь впереди. А в шестидесятые годы сибиряк частенько проходил в критике по разряду прозы «молодёжной». Но фрондёрство «звёздных мальчиков», их претензии на свою особость, поднятые уже на этой основе проблемы «отцов и детей» — всё, что обсасывалось в модных повестях и романах «молодёжной прозы», совершенно не интересовало Распутина. Аналогии к рассказу «Василий и Василиса» легче было искать в русской классике, чем в текущей литературе. Кажется, писатель привел своих своенравных, кремневых, справедливых и прощающих друг друга героев из глубинной России. Достаточно прочесть несколько строк, чтобы увидеть характер не сломленной жизнью и мудрой Василисы:
«— Не могу, когда бабы плачут, — обращаясь к опешившей Тане, которая лежала в кровати, объяснила Василиса. — Для меня это нож острый по сердцу. Жисть, как пятак, — с одной стороны орёл, с другой решка, все хотят на орла попасть, а того не знают, что с той и с другой стороны он пять копеек стоит. Эх, бабоньки, — она вздохнула. — Много плакать будем — сырость пойдёт, а от сырости гниль заводится. Да кто вам сказал, что ежели плохо, то плакать надо?
Она ушла на кухню и загремела там самоваром.
— Ну? — вернувшись, спросила она у Александры и показала в сторону амбара. — Он, ли чо ли?
— Нет, — замотала головой Александра. — Это из-за мальчика, из-за сына».
И в следующем произведении писателя — повести «Деньги для Марии» тоже правдивы каждое слово и каждый звук.
Дед Гордей, колхозный сторож, пришедший поддержать утешающим словом Кузьму и Марию, сетует:
«— …И живут люди вроде неплохо, а всё на жизнь и уходит. В заначку шибко не спрячешь. У всех ребятишки, своя нужда. Теперь и время вроде сытное, ещё хорошо, что твоя беда теперь подгадала, а не весной, дак тебе картошку или зерно не будешь по дворам собирать. Кому ты их продашь? То-то и оно. На сто вёрст кругом такой же мужик живёт.
Дед заговорил о том, о чём Кузьма со страхом думал и сам: денег в деревне лишних скорей всего нет. На трудодни выдали только хлеб, а продать его и правда было некому, да он ерунду и стоит. Но не мог же Кузьма согласиться с дедом, что да, дело табак, он не имел права даже так думать. И он сказал:
— Найдём, дед, найдём».
Это была сермяжная правда. Когда мы в студенческом общежитии, случалось, коротали дни без единой копейки, то никогда не ожидали спасительных денежных переводов из родных деревень. Их не могло быть. В колхозе на трудодни делили зерно, овощи, у нас в рыбачьем селе — ещё и рыбу. У Распутина герой повести называет, как удачный, год, в который на каждый трудодень пришлось к тому же и по полтиннику денег. У нас, в байкальском селе, больше двадцати-тридцати копеек на трудодень не выпадало: колхоз сдавал государству зерно и рыбу по бросовой цене, других доходов у деревни не было. И даже пышущий здоровьем мужик, справляя ежедневно без прохладцы артельную работу, имея четыреста-пятьсот трудодней в год, получал за них по итогам двенадцати месяцев восемьдесят — сто рублей.
Но, как и у сибиряка в повести, деревня приноровилась к такой жизни. Двадцать лет спустя после войны уже ели вдоволь, на одежду и обувь какие-то копейки выкраивали, а к житейским излишествам или к роскоши крестьянин сызмала не привык.
Впрочем, герой повести и об этом сказал с привычной правдой: