— Плохо, совсем плохо! — Фигура у вас не нарисована. Да и нос на лице отлетел на целый аршин! Разве не видите?
Ученик оправдывается:
— Уж и на аршин! Если и ошибся, так на самую малость.
— Для вас это малость, а для меня целый аршин. — И, теряя самообладание, резко спрашивает — Что это значит?.. Рисунок разъехался… И голова, и торс… Натурщик не стоит Извольте взять три точки и заново построить фигуру!
Когда Серов ушел, обиженный ученик, обращаясь к товарищам, растерянно заворчал:
— Три точки, три точки… Какие это такие три точки?!
Всем стало смешно. Три точки в этом случае напоминали роковые три карты «Пиковой дамы». Знающие эти три точки самодовольно улыбались, а впервые услыхавшие о них так же недоумевали, как и обиженный товарищ, хотя он не был начинающим учеником, а почти дипломированным, уже накануне окончания художественного образования. Кто был виноват в том, что учащийся не знал самых элементарных правил? Он сам или его профессора, которые не умели или не хотели в начальных классах объяснить самое главное в нашей науке?
Поправляя работы, Серов постоянно курил, прислушивался к молчанию или голосам в мастерской и иногда, как бы под кистью, ронял слова:
— Да, художество… картины бывают хорошие и очень скверные. Вот и портрет тоже… портрет нагой натурщицы, а с нею и портрет табуретки, на которой она сидит».
А когда к нему очень уж приставали с вопросами, говорил:
— Объяснять не умею, вот глядите, как пишу: хотите пишите так же, а не хотите, как знаете сами.
И все же, не умея объяснить популярно и доступно для всех, Валентин Александрович прекрасно знал, чего он хочет от своих учеников. Во-первых, он хотел, чтобы они были хорошими, добротными рисовальщиками, во-вторых, чтобы их живописные произведения не были бы бездумными и пустыми копиями с действительности, а отражали бы в себе природу, пропущенную через восприятие художника.
Он с горечью говорил друзьям:
— Беда в том, что наша молодежь, боясь академичности, пренебрегает своим ремеслом. А веди это главное. Надо знать ремесло, рукомесло. Тогда с пути не собьешься…
Для тех, кто был чуток к молчанию Серова, кто понимал таившиеся за ним большие и глубокие мысли, кто не пренебрегал своим «рукомеслом», Валентин Александрович был превосходным учителем, не учителем даже, а руководителем, вводившим неофита в храм искусства, того подлинного искусства, которому столь истово служил он сам. Так он выпестовал Ульянова. Теплые, проникновенные слова написал о нем Константин Федорович Юон: «В. А. Серова я и избрал своим учителем и как бы своей «художественной совестью». Кто его знал, тот знал и его строгий и высокий художественный облик, его не знавшую компромиссов требовательность прежде всего неподдельного, органического чувства художественности, без малейшей примеси какой-либо фальши. Диапазон его художественного чувства был огромен, его «чутье» всего «настоящего» связывалось с самой широкой терпимостью в отношении каких бы то ни было проявлений художественной личности. Он был равно близок к заветам и высокому мастерству старых мастеров, как и к самым изощренным изгибам и извилинам изысканной современности».
Был у Серова учеником К. С. Петров-Водкин, ставший художником с очень ярко выраженным своим лицом. Отличительная черта его произведений — декоративизм, стремление к стенописному примитиву, к линейно-плоскостной монументальности, стилизаторство. Все это в зачаточном состоянии было и у ученика училища живописи, и все это было глубоко чуждо Серову, если можно так выразиться, «не в его плане». Но он чувствовал талантливость юноши и не прилагал никаких усилий к тому, чтобы переломить его манеру, ввести в какие-то иные рамки. «У него что-то есть, — говорил он, — что-то есть…» И трогательно берег это своеобразие.
Петров-Водкин был из тех, кто понимал немногословие Серова, и в своей автобиографической повести «Пространство Эвклида» рассказал о своем учителе:
«Со вступлением Серова, Левитана и Трубецкого оживилось училище. Я перешел в мастерскую Серова.
Валентин Александрович был маленького роста, крепыш, с тесно связанными головой, шеей, плечами; как миниатюрный бык, двигал он этими сцеплениями. Смотрел исподлобья, шевелил усами. Он стал столпом училища и нашим любимцем.
Если К. Коровин, засунув за жилет большие пальцы рук, говорил много и весело, с анекдотами и кокетничал красивой внешностью, то Серов был немногоречив, но зато брошенная им фраза попадала и в бровь и в глаз работы и ученика. Коровин с наскока к мольберту рассыпался похвалами: «прекрасно, здорово, отлично», — что не мешало ему в отсутствие студента перед этим же холстом делать брезгливую гримасу. В Коровине было ухарство и щегольство/ свойственные и его работам, досадно талантливым за их темпераментность сплеча, с налета, с росчерка.