Несмотря на горе, голод, промозглые студёные зимы, была их маленькая семья, как вспоминает Гаврилин, совершенно счастливой, «радовались тому, что создал Господь. Каждый день были какие-то открытия, мы жили в мире чудес» [19, 334]. Жизнь в мире чудес располагала будущего композитора к фантазиям и мечтам об изумительных событиях: «Мне, например, в детстве хотелось стать необыкновенным танцором. <…> в тогдашней моей жизни фигура деревенского танцора, весельчака и всеобщего любимца, была самой яркой. Потом воображал себя то богачом, то красавцем — мне нравилось фантазировать на свой счёт» [19, 145].
Но самым главным открытием деревенского детства стала для него музыка: плясовые песни на гулянках, романсы, спетые матушкой, частушки и наигрыши на гармонике: «Помню посиделки с их грустными песнями и гулянки по праздникам, когда из разных деревень в одну стекаются толпы весёлого народа, каждая толпа со своими песнями и частушками и со своим гармонистом» [19, 79].
По мысли исследователя И. Демидовой, именно гармоника (её местная разновидность — кирилловская хромка) играла ведущую роль в инструментальной фольклорной традиции центральной и западной части региона, а наигрыши, исполненные на ней, можно услышать в Вологодской области и в наше время. Гаврилин всегда мечтал научиться играть на этом инструменте, но мама запрещала, аргументируя тем, что игра на гармони — занятие, недостойное приличного человека.
Инструментом этим (равно как и скрипкой, и балалайкой) очень неплохо владел отец Гаврилина — А. Белов. «Гармонист, — подчёркивал Валерий Александрович, — был тогда на деревне глубоко почитаемый человек, без него ведь ни веселья, ни праздника. <…> Я страстно хотел быть гармонистом. Представлял, как растягиваю гармонь, и все восхищаются <…> У нас в доме гармонь тоже была, стояла на шкафу, но я не смел ослушаться маму и к ней прикоснуться, да и шкаф был в три раза выше меня» [24, 17].
Тем не менее главное место в душе будущего композитора заняла не инструментальная, а именно песенная фольклорная традиция, и впоследствии камерно-вокальные и хоровые жанры легли в основу его творчества: «С детства я слышал больше вокальную музыку, я помню все великолепные северные обряды, гулянья, свадьбы, похороны, которые сопровождались музыкой» [19, 119].
И ещё: «Русская песня — это моё родное. Я даже застал сравнительно хорошие времена в деревне. <…> Там наслушался я всего, там было натуральное пение — живое и похоронное — и на свадьбах, и на драках, и посиделки были. Наша округа — это был край кружевниц, поэтому собирались женщины на посиделки с подушками кружевными, и вот пели песни на девяносто девять куплетов — на весь вечер хватало. Так что всего наслушался, всего. Но потом на много лет забыл.
И вокальная музыка имеет то преимущество, что всё-таки это кратчайший путь до души человека» [19, 311].
Перелистывая страницы гаврилинских воспоминаний, можно в общих чертах представить портрет будущего великого Мастера, вообразить, каким мог быть его типичный день в Перхурьеве-Воздвиженье, какие мечты и страдания занимали его детскую душу. Голуби под куполом и бирюзовые воды Кубенского озера, гармошечное разудалое веселье, песни да просторы Русского Севера и накрепко увязанное с ними ощущение тоски — от военных ли посланий, от предвидения ли будущих неведомых горестей.
Новая беда грянула ударом грозового колокола. Ожидаемо или негаданно, справедливо или несуразно-бессмысленно чьи-то чужие руки вывернули вдруг жизнь наизнанку — заперли двери родного дома, разлучили с самым дорогим человеком.
Маму Гаврилина арестовали в 1950-м. В автобиографии она указала, что была директором Кубено-Озёрского детского дома по 15 марта 1950 г. Далее значилось: «С 12/VII 1953 г. по 3/IX 1959 работала воспитателем Уломского дошкольного детского дома, после чего вышла на пенсию по старости». И ниже — пояснение: «Перерыв в работе по причине отбытия срока наказания. Осуждена по Указу Президиума Верховного Совета Союза ССР от 4/VI 1947 г. В 1953 г. 18/VI освобождена от отбытия меры наказания со снятием судимости» [49].
Гаврилин вспоминал, что Клавдия Михайловна «была настоящей коммунисткой, и всё, что вопреки здравому смыслу происходило с народом и страной, приписывала проискам врагов. К тому же была она ещё и секретарём сельсоветской организации. Только за письменным столом особенно сидеть не любила. Всегда была там, где людям нужно помочь и словом и делом. <…> И тем не менее она, Клавдия Михайловна Гаврилина, беззаветно верящая в идеалы коммунизма, была арестована. Вот так и оказался я уже воспитанником детского дома… А маму выпустили после смерти Сталина и полностью реабилитировали» [19, 375].
За что арестовали Клавдию Гаврилину, с чем именно было связано предъявленное ей обвинение, доподлинно неизвестно. Одна из версий, рассказанных Гаврилиным, — её подставили сослуживцы, донесли о колоссальной растрате, нашли подтверждения в бухгалтерии. Бухгалтера тоже арестовали: «провинившимся» давали десять лет с конфискацией имущества. Детей — одиннадцатилетнего Валерия и девятилетнюю Галину — выселили из дома, перешедшего в собственность государства.
Сестра Клавдии Гаврилиной, Мария Михайловна (педагог младших классов женской школы), взяла на воспитание только Галю: двоих детей прокормить она не могла. А Валерия крёстная Асклиада повезла в детский дом в село Ковырино (близ Вологды). Директором его в те годы была хорошая подруга Клавдии Михайловны — Анна Харлампиевна Романова. «Ты смотри, Склия, — строго наказывала К. Гаврилина, — только к Харлампиевне!» [42, 44].
В памяти Гаврилина всё случившееся запечатлелось как самое страшное горе, постигшее его в детские годы. Он вспоминал, что по Вологодской области прокатилась тогда большая волна арестов: «У нас отобрали всё: дом, хозяйство, даже одежду. В детдом меня крёстная босиком привела. <…> Это было так страшно, что даже вспоминать не хочется. <…> Всё мне там было чужое, я находился в каком-то оцепенении. Если бы не крёстная, которая ко мне туда приезжала, возила к матери, а на лето вообще забирала к себе, я не знаю вовсе, как бы я это всё пережил. <…> У нас ведь место ссыльно-каторжное. Нам с крёстной приходилось все эти лагеря объезжать. Я там насмотрелся такого зла и наслушался такой музыки, что меня до сих пор трясёт от воспоминаний. Я вот из-за этого даже не могу оценить такого артиста, как Высоцкий. Его исполнительская манера напоминает мне то, что я слышал тогда — напуганный сиротливый мальчишка. Это был такой удар по детской психике, с которым я не могу справиться всю жизнь» [19, 332–333].
Тянулись долгие месяцы разлуки с матерью: «Мы к нему с тётей Марусей приезжали каждый год из Куйбышева, пока он не уехал в Ленинград, — вспоминала сестра Гаврилина Галина Смелова. — К маме и к нему. Валерик одно твердил: как хорошо, что ты не в детдоме. А я (уже когда мамы не стало) говорила: хорошо, что ты в детдоме был. Мне тяжело у тёти было жить. Педагог, но тяжело с ней. Конечно, я ей благодарна.
Из-за мамы мы ездили с тётей в Москву не один раз. В Президиум Верховного Совета СССР. Письма писали Сталину. Ответы были, но тётя Маруся не очень меня посвящала. Последнее письмо принесли, когда мы уже спали, ночью. Самый счастливый наступил день… Я ходила в лагерь при школе. Пришла — мама дома. Слёзы…» [42, 44].
С арестом Клавдии Михайловны весь деревенский быт, дом в Перхурьеве и школа в Воздвиженье, игры с сестрой и соседкой Капой и ожидание матери с работы — всё самое родное и привычное, словно бы по чьему-то злому умыслу, разом исчезло. Но зажило то прошлое своей самостоятельной жизнью в мечтах и фантазиях, в чистых, детскими воспоминаниями навеянных образах, а позже — в музыке. Наступал новый, трудный этап приобщения к городской культуре.