Выбрать главу

Очерк 2

ЛЮБИМЫЙ УЧЕНИК

Детский дом Октябрьский располагался в двухэтажном деревянном здании, а вокруг текла непривычная, суетливая городская жизнь, которая производила на первых порах тяжёлое впечатление: «Я ведь был сугубо деревенский парень, никогда ничего не видел, нигде не был. Мне казалось, что я попал в совершенно бесовский город — огромное количество людей, дома, духота, совершенно другая речь. Мы в деревне не строили так предложений. Мы не думали словами. Вот, знаете, идёт человек, косит, смотрит на мир, молчит, что-то там нарабатывается в нём, а в слова облекается только потом, в общении друг с другом. Меня поразило, что в городе думают моментально в словах. Правда, я это потом понял, а тогда только почувствовал» [19, 332–333].

А вот первая учительница музыки Гаврилина, Татьяна Дмитриевна Томашевская, описывала Вологду тех лет совсем иначе. Она вспоминала, что по улицам спокойно разгуливали коровы, в квартирах регулярно отключали электричество, и люди жгли керосиновые лампы. Передвигались зачастую на лошадях, автобусов было немного. Большая часть горожан жила в деревянных домах, многоэтажные здания появились позже — в конце 1950-х.

Детский дом Октябрьский считался самым лучшим в области[11]. Он был рассчитан на 75 человек — три группы. За детьми хорошо смотрели, воспитывали и обучали так, чтобы по окончании семилетки ребёнок мог поступить в училище.

Анна Харлампиевна Романова работала директором детского дома со дня его основания в 1928 году. По воспоминаниям Томашевской, именно она привезла сюда первых воспитанников — двадцать колонистов из Дюдиковой Пустыни, что расположена под селом Прилуки. Всю жизнь Анна Харлампиевна посвятила чужим детям, не имея своих.

В 1935 году детдом стал обзаводиться хозяйством: ему было выделено 20 гектаров земли, где работали дети и воспитатели. Выращивали овощи с расчётом, чтобы хватило на всю зиму, сеяли пшеницу и овёс. Кроме того, держали коров, свиней, гусей, кроликов. В саду росли смородиновые кусты, яблоневые деревья, была и своя пасека.

Дети работали с раннего утра до вечера и относились к своим обязанностям очень ответственно. Дел было множество: сенокос, поливка и прополка огорода, ежедневное кормление и уход за животными, дойка коров. Татьяна Дмитриевна Томашевская вспоминала: «Приехала я как-то на урок к Валерию, они только что закончили прополку. Все всё успели, а мой Валерочка выполол только половину гряды. Но зато как выполол! — ни травиночки, ни листика лишнего. И, конечно, после моего урока он дополол. Он делал всё с удивительной серьёзностью и ответственностью.

Наверное, не случайно много позже В. Гаврилин напишет: «Жизнь в детдоме — лучшая система воспитания ребёнка, так как положительный характер человека всегда воспитывался делом и никогда праздным времяпрепровождением» [45, 17–18]. Есть и такое высказывание: «Именно от детского дома, от его обычаев и правил моя приверженность к общежитийности. В ту пору, кстати, ещё сохранились общинные начала, взаимовыручка и взаимопонимание — всё это было у нас, у крестьянских детей, как бы в крови. Не согрешу против правды, если скажу, что как человек сформировался я именно в детском доме» [19, 375].

В школу каждый день ходили пешком — пять километров туда и обратно. Наталия Евгеньевна рассказывала: «Гаврилин вспоминал, что однажды, когда они шли в школу, была оттепель, а когда возвращались, то вся дорога превратилась в сплошной каток. Идти было невозможно, так он почти всю дорогу передвигался на карачках или ползком. Валенки превратились в ледышки. Может быть, он тогда и заболел. Сам он об этом не говорил, но уже через много лет ему об этом сообщили в институте пульмонологии: «А ведь вы перенесли туберкулёз» [49].

В 1996 году Н. Е. Гаврилина записала в своём дневнике ещё одно воспоминание Валерия Александровича о трудной жизни в детдоме: «У нас почему-то было такое правило: всем высоким, видным мальчишкам выдавали валенки новые. Они загибали голенища и форсили. А нам, маленьким, плюгавеньким, доставались только подшитые валенки. Но очень скоро то задник прохудится, то подшивка отвалится, а некоторые даже умудрялись и подшивку доносить до дыр. И бывал у нас «день ремонта»: приглашали мастера, и он целый день чинил, подшивал наши валенки»[12] [21, 471].

В детдоме ребята не имели ни одной свободной минуты, но детские думы и чаяния едва ли были всецело обращены к настоящему моменту. Скорее, витали они где-то далеко — близ родного озера и деревни Перхурьево, близ крёстной с её песнями и сказками. Было и ещё одно — щемящая тоска по матери. Гаврилин постоянно ждал её возвращения и, судя по воспоминаниям своей детдомовской подруги Риммы Смелковой[13], всё время говорил о Клавдии Михайловне: «Он рассказал мне, что очень скучает о своей маме, которую любит, и заплакал. Я как могла утешала его и уверяла, что он скоро увидит свою маму. Под конец он успокоился, и даже мне показалось, что на его лице появилась улыбка. С этого дня мы стали с ним дружить. Нас объединяло то, что наши мамы находились в заключении. Прошло с того дня несколько месяцев, и однажды он прибежал ко мне и буквально закричал: «У меня большое горе — умерла мама», и горько заплакал. Оказалось, что он слишком долго ждал писем от мамы, да так и не дождался. Поэтому и решил, что мамы больше нет» [42, 48].

На вопросы журналистов о причине ареста матери Гаврилин отвечал: «Не знаю. Я никогда её об этом не спрашивал, ни тогда, когда с крёстной мы ездили к ней в лагерь на Шексне, ни после смерти Сталина, когда её выпустили, совершенно разбитой и сломленной. В детдоме много было таких, как я, но об аресте родителей, о своём личном горе мы не говорили. Не принято было. И взрослые об этом молчали, щадили нас, старались закрыть от ужасов» [19, 366–367].

Но, несмотря на семейную трагедию, пребывание в детском доме оставило в душе будущего музыканта не только ощущение беспрерывного одиночества, но и светлые чувства. Связаны они были и с любовью к людям — воспитателям, педагогам, сверстникам, и с первыми туманными предчувствиями будущих музыкальных открытий, и, наверное, с особым, детским переживанием будущего: всё ещё может измениться, будут и радостные встречи и добрые слова. «Знаете, все мы, детдомовцы, не чувствовали себя несчастными сиротами, — рассказывал Гаврилин, — мы были хорошо накормлены, и одеты, и обуты. И были окружены самой тёплой заботой[14]. <…> Да уж что говорить… Про отца я знал лишь по рассказам, мама в тюрьме, крёстная, на руках которой вырос, — далеко: ей на жалкие гроши от плетения вологодских кружев нужно было кормить двух старых больных сестёр. Но в то время в детских домах работали очень хорошие, очень чистые люди — эти (поди были не у власти, они шли к детям-сиротам. У нас не было ни жестокости, ни воровства, ни издевательств. Наши воспитатели, что бы потом ни писали о детских домах, на самом деле и жалели нас, и учили доброму и высокому, и старались как можно лучше развить, образовать: мы ставили спектакли, отрывки из балетов, опер» [19, 366, 376].

В одном из интервью Гаврилин высказал мысль о том, что чистый, не испорченный с детства ребёнок живёт духом, а не душой. Он упомянул в этой связи идеи архиепископа Луки (в миру — Валентин Феликсович Войно-Ясенецкий), относившего дух к более высокой субстанции по сравнению с душой и считавшего, что «энергия духа вырабатывается сердцем и связывает человека со всем миром» [19, 334].

Обострённая восприимчивость к замечаниям взрослых, трагическое переживание первых потерь и расставаний, способность к состраданию отличают то особое умение «слышать сердцем», которое доступно только очень чутким натурам. Связано оно, очевидно, и с восприятием музыки, поэтического слова, произведений изобразительного искусства…

Думается, о своей особой восприимчивости Гаврилин в детстве не догадывался. Он жил в Октябрьском детдоме и учился в средней мужской школе № 9. О карьере композитора не помышлял: «Мама хотела, чтобы я был ветеринаром. Мне иногда кажется, что я не обязательно должен был стать музыкантом. Я был бы, наверное, неплохим ветеринаром и просто музыкальным человеком» [19, 334].

вернуться

11

Сейчас на бывшем здании детского дома висит мемориальная доска, а ныне он находится на улице Вологодской и носит имя В. А. Гаврилина, здесь же открыт музей композитора.

вернуться

12

И далее Наталия Евгеньевна продолжает: «Видимо, это детдомовское и интернатское бережливое отношение к вещам осталось с ним на всю жизнь. Вещи он очень берёг и трудно с ними расставался, даже если они приходили в негодность. Так было с его первыми босоножками: носил их, пока они совсем уже не стали разваливаться. Аккуратно завернул их в бумагу и «похоронил» — закопал в землю. Если вещь можно было починить, то занимался он этим сам или просил меня: «Почини, заштопай», причём сам штопал потрясающе, особым, одному ему ведомым способом. Всё делал левой рукой (он по природе был левша), но писать его приучили правой. Левой рукой он заколачивал гвозди, шил, штопал. И вещь уже снашивалась, а штопка оставалась целёхонька. До сих пор храню старую футболку с его штопкой» [21, 471].

вернуться

13

В 1993 году Гаврилины случайно встретились с ней в Вологде, Валерий Александрович пригласил Римму Анатольевну Смелкову (Клишанец) на концерт. Она была очень рада встрече, вспоминала всех вологодских детдомовских, а после концерта неожиданно преподнесла композитору солидный подарок — дипломат (портфель для документов) и альбом иллюстраций картин русских художников.

вернуться

14

По поводу воспитания и «культурных» походов Гаврилин рассказывал Наталии Евгеньевне смешной случай: «Харлампиевна взяла нас в город поздравлять какое-то начальство. Нарезали мы цветов и огороде и пошли. Отобрала она трёх девчонок и двух мальчишек по принципу «культурности». Кроме меня был Костя Павлов — круглый отличник, он манерами не отличался, но был очень красивый. Наверное, потому его и взяли. Мы поднесли букеты, а потом нам сказали: «Мы угощаем вас чаем». Сели за стол, Харлампиевна и говорит: «Чай-то пейте культурно, палец-то, палец не забудьте!» (то есть ми-шнец отставлять в сторону). Мы, конечно, палец сразу отставили, а 11авлов отпил чай и хлоп стакан об стол, отпил снова и опять — хлоп с такан об стол, сидит и палец держит. Харлампиевна: «Ты что чай не пьёшь?» — «А я не могу и чай пить, и палец держать». Он решил, что палец держать важнее, потому и чай перестал пить» [21, 514–515].