Выбрать главу

Лешек также сразу вынудил себя принять мягкое выражение и с поспешностью повернул к своей каморке, которую по панскому знаку отворили стоящие у дверей слуги. Было это самое милое схоронение пана, комната, в которой он принимал только желанных и близких гостей. По ней каждый мог легко узнать натуру и характер князя. Стен почти в ней видно не было – так были завешаны всем разнообразием охотничьего и боевого оружия, которое любил Лешек.

Был в этом некоторый порядок и видимое увлечение… Шеренгой стояли более лёгкие и более тяжёлые доспехи, восточные и итальянские, немецкие и старинные, состоящие из блях и нашитой чешуи. Рядами стояли шлемы от старинных тяжёлых и менее аккуратных, до тех, которые теперь украшали рогами, крыльями и фигурами зверей, позолоченные и разрисованные.

Рыцарские пояса светились дорогими каменьями и эмалью, висели при них мечи, мечики, пугиналы, охотничьи ножи; далее – кованые копья, влочны, боевые секиры, палицы с привязанными на цепях ядрами, щетинящиеся острыми стрелами, луки, колчаны, щиты… Одно пространство полностью светилось большими и поменьше щитами с изображениями львов, орлов, грифов, а посерёдке на одном был искусно вырезан и разукрашен рыцарь, скачущий на коне, который поражает копьём медведя, бросающегося на него. То же изображение, как на этом щите, хотел Лешек иметь на своей княжеской печати.

Весь пол панской комнаты был толстым слоем устлан шкурами животных, убитых рукой государя.

Хвалился он тем, что две комнаты застелил этой охотничьей добычей, среди которой лежал и памятный медведь, что уже схватил было лапами коня Лешека, когда тот ему нанёс смертельный удар…

Эта комната, сказать правду, была наиболее милой князу, но для серьёзного совещания очень опасной; епископ знал об этом по опыту, потому что, сколько бы раз тут не проходили заседания, Лешек их всегда прерывал, говоря о своих доспехах, оружии и охотничьих деяниях. Как охотник, как рыцарь, он любил о том рассказывать, а самыми приятными ему были те, что слушали его охотно и восхищались его ловкостью, которой, впрочем, никто не мог отрицать.

Указав ксендзу место на устланном кресле, сам князь стал напротив него, а за ним, опираясь на свою трость, стояли канцлер и отошедший в сторону Воевода.

Лицо Лешека снова, словно умоляя епископа о милости, улыбалось ему, из Иво смех вызвать не в состоянии. Видно было, что князь, ничего слишком важного в разговоре не ожидая, хотел от него быстро отделаться. Поглядев на епископа, который размышлял, думая, с чего начнёт, Лешек тоже нахмурился.

– Мне очень не везёт с тем, – отозвался Иво, – что почти всегда предназначен быть для вашей милости птицей, пророчащей плохое…

– Напротив, – отпарировал Лешек живо, – вы для меня лучший опекун и отец.

– Но из любви и заботы о вас всегда приношу плохие новости.

– Плохие ли? Отец мой? – спросил князь, складывая руки.

– Всякая жизнь трудна, а вы сами сказали, – отозвался епископ, – тем более у тех, кто сидит выше.

– Значит, помогите мне от этого зла… – живо сказал Лешек. – Помогите его избежать. Но вы, отец мой дорогой, – добавил он, – с этой вашей отцовской нежностью ко мне, часто, может, больше видите плохого, нежели есть. Я рад бы и во зло, и в злых, что его делают, не верить.

– Всё же, милостивый пане, – вздохнул Иво, – Бог допускает зло, чтобы было критерием доброго…

Наступила минута молчания.

– Сами будучи добрым, – доложил Иво, – вы не хотите, милостивый пане, верить в людскую превратность.

– Но о ком вы говорите? – торопя, чтобы быстрей освободиться, воскликнул князь.

– Начнём с Одонича, – отозвался епископ, – из плохих этот, по-видимому, самый худший, если не нужно ещё первенства перед ним дать его шурину, Святополку. Одонич, жадный до царствования, как дед его, Мешко, имеет его желания и железное упрямство, и его пример перед собой, но стократ более виновен Святополк, который, милостью вашей и вашего отца назначенный великорадцей Поморья, хочет его незаконно и неблагодарно захватить и оторвать.