– Сговорил я тебя, беспутную, – сказал дядька и пристукнул кулаком по колену. – Благодари!
...всё, мёртвым голосом сказал во мне кто-то другой. Вот и всё.
– За кого, батюшка?.. – спросила я еле внятно, так, что дядька даже подался вперёд, прислушиваясь, что лепечу. Девки редко отваживаются прямо спросить – за кого. Убегают с жарко и сладко колотящимся сердцем и лишь после, окольными путями выпытывают, кто суженый – тот ли, с кем миловались, с кем у святых ракит о любви толковали на великом празднике, в короткую летнюю ночь?
– За Соболька, – ответил дядька сердито. – Званко Соболек за тебя, перестарку, вено даёт. А впору бы и с приплатой нос отвернуть!
Я не знаю, может, я действительно благодарила. Во всяком случае, ни слова поперёк не сказала. А что тут скажешь, если прабабки мои поколениями благодарили старейшин и радовались, что не обошла судьба, что всё будет как у людей...
Молчан вскинулся на дыбы, заглядывая в лицо. На всё готов был ради меня и скулил, не в силах помочь. Потом бросился к клети и выволок за ремни мои лыжи. Думал – в лес побегу, разгонять тоску и обиду. Прежде я часто так делала. Теперь, верно, даст нам Соболек полесовничать... Вот ведь чья воля будет теперь надо мной! Соболька!.. Я вспомнила, как он метал нож в Злую Берёзу. Покорюсь – и сама переломлю в себе что-то, чему уже не срастись. А не покорюсь... У нас так об умерших говорили: ушёл из рода совсем!
Негнущиеся ноги перенесли меня через двор – к избе, потом в избу. Сестрёнки смотрели молча и так, словно в первый раз видели. Верно, мать рассказала. Младшие поняли только, что басней им теперь не дождаться и берестяных кукол чинить будет некому. Зато Белене обещан был праздник, сияла, ровно кто загодя песочком начистил. А над их головами, на гладких бревнах стены, на деревянных гвоздях висел дедушкин славный подарок: мой лук.
– Вот девку вашу, стрелять мастерицу, я сам первый бы взял...
Давно произнесённые слова отдались так ясно, что я едва не оглянулась, ища говорившего. Славомир. Славомир и варяги. Братья названые друг другу и всем, кто в отроках перемается и в дружину войдёт... Вот, стало быть, какое решение с лета крепло во мне, чтобы отлиться в ясную мысль только теперь.
Молчан подвывал и скрёбся за дверью. Мать проследила мой взгляд.
– Доченька, – сказала она и опустилась на лавку, прижимая руку ко рту. Я не ответила.
Я притащила кузов и раскрыла сундук, где зачем-то копила приданое – вязаное, тканое, шитое. Сундук был устроен по-весски, кадушкой, не пропадёт и в пожаре, повалил на бок да выкатил... а хоть бы и пропал!
Я безжалостно выкидывала на пол добро. И наконец вытащила два узорчатых платья. Остального не жалко, но с ними, хоть режь, разлучиться я не могла. Я их шила с мечтой показаться Тому, кого я всегда ждала... Званко Соболек – выговорить-то смех!..
Когда платья спрятались в кузовке, Белёна тоже что-то почуяла и взвизгнула, подхватываясь на резвые ножки:
– Вот батюшке расскажу! А была ведь и ласковой, и любопытной, подумала я устало. Была ведь...
– Сиди, – приказала я ей. Не особенно громко, но её приморозило к лавке. Умненькая, она ещё смекнёт свою выгоду и вдоволь пороется в сундуке. Но это после. Теперь пускай посидит смирно да помолчит хотя бы со страху.
А кто-то другой во мне продолжал трезво наблюдать со стороны, и вот что удивительно: сколько уже раз я мнила себе крик и плач, через которые надо будет ступить, а то и погоню... и как без затей всё совершилось, когда срок наступил. У меня хватило рассудка удивиться и ошалело подумать – а точно ли надеялся дядька сбыть меня за Соболька? Может, на то и расчёт был, что из рода уйду?
Я собиралась, как на охоту, вся разница – два платья на дне кузовка, да мать не остерегала уходить далеко, а младшие не упрашивали принести из леса белочку... И ещё не поздно было остаться. Или правда, что ли, наведаться в чащу, побродить денёк-два – и назад... к Собольку...
Мать смотрела на меня молча, беспомощно обмякнув на лавке. Наверное, тоже толком не верила, что я ухожу насовсем. Из рода навек, за край, откуда не возвращаются. Глаза видели, а сердце не понимало. Беспутное, а всё же дитё, как оторвать от себя, как навсегда отпустить? А не отпустить как? В первый раз я не спрашивала позволения. Я была ещё здесь – но уже шагнула из круга, где властно её, матери, слово, и печной огонь меня больше не грел. Без меня он не погаснет. Все это чувствовали. Я взяла своего Бога и посадила под плетёную крышку.
Уже одетая, в меховых штанах, с луком у левого бедра и с кузовом за спиной, я наклонилась к матери и обняла:
– Белёна у тебя теперь старшая.
Вот когда она, вскочив, всплеснула руками, заплакала, и я незыблемо поняла, что никуда не уйду, не смогу бросить её, и Соболек показался не столь уж немилым, подумаешь, Злая Берёза, чего не взбредёт заждавшейся дуре...
Мать подхватила кругленький лубяной короб с пирожками, высыпала их, румяные, в тряпицу, стала завязывать неверными, противящимися руками. Дитятку для дальней дороги. Значит, уйду. Я расцеловала сестрёнок, всех четырёх, и даже Белёна смотрела снизу вверх испуганно и чуть ли не виновато... Ничего. К завтраму позабудет.
Куда побежать, если не на дедушкину могилу? Кому другому поплакаться, у кого ещё совета спросить?..
Буевище было устроено опричь жилья, нарочно в таком месте, чтобы вела тропка и к нам, и к кузнецу, и к иной дальней родне. Когда садились здесь жить, нарочно сговаривались, где станет первая почитаемая могила, сам пращур назначил сынам, где ставить погребальный костёр, где сыпать курган. Пока нет могилы, не знают люди земли и земля не знает людей.
Я долго сидела в холодном снегу среди голых рябин... Летом всё по-другому, летом вокруг звенит весёлая жизнь, и метится – мёртвые чутко дремлют в земле и сквозь дрёму улыбаются отзвуку праздника... Что там зимой, когда спят крепким сном Лешие, Болотники и Полевики? Наверное, мёртвые тоже пробудятся ближе к весне, когда во всех дворах загорится высоко наваленная солома, обогреет слетевшиеся тени...