– Вон оно как, – протянул Ярун, выслушав мою повесть. И я поняла, что не ошиблась, притекши к нему за подмогой. Он сказал:
– А я у матери тогда ещё отпросился. Возьмёшь, что ли, с собой?
Люди сказывали, в стародавние времена молодые ребята женились на собственных сестрах, радея пуще всего о крепости рода. Иное дело теперь: непременно везли невест из чужой – за лесом, за топью – деревни, если не из соседнего племени. Ветхие деды долго трясли белыми бородами, ругая беззаконные времена. Не только ведь девок – искусниц, разумниц, славных хозяюшек – стали на сторону отдавать. То тут, то там и всё чаще парни-охотники, гордость семьи, челом били мир посмотреть, себя показать на стороне. И попробуй такого решительного не отпусти. Не в погреб же замыкать ключами тяжёлыми. И шли, прибивались к ватагам отчаянных вождей, ставивших городки по озёрам, по торговым путям, у порогов судоходной реки. А если наведывался в селение сам такой вождь вроде Мстивоя Ломаного – вовсе напасть!..
Мать Яруна заплакала, когда утром её старшенький снова завёл речи про Нета-дун и варягов. Она-то надеялась, что полгода времени и Славомиров кулак повытрясли из него дурь... ан не сбылось.
– Я на лодье летом приеду, – ластился надёжа-сынок. – Гостинчиков привезу...
Я помалкивала, не встревая. Я думаю, добрая женщина и так сожалела, что я накануне не заплутала в лесу, не потеряла дороги – явилась прямёхонько в дом, налетела сманивать ненаглядного. Да, провожали Яруна совсем не так, как меня. У меня засвербило в носу, когда мать стала спрашивать, кто прогонит теперь шатуна и лютого волка, кто вспашет пожогу, кто соберёт убежавших в лесную чащу коров? Раньше, мол, отец мог, да состарился... – тут я покосилась на румяного русобородого крепыша, – младшенькие малы ещё, а она, бедная, совсем скоро ослепнет, глаза ясные выплачет...
Ярун слушал смиренно, опустив буйную голову. Вряд ли мать в самом деле пыталась усовестить его напоследок. Прощальные речи для весина – что для нас вышитое полотенце, которым веют вслед уходящим: пусть гладким полотном стелется дорога, пусть спасёт путника любовь оставшихся дома... Вот так, и хороша б я была, начни я встревать.
Мать Яруна сама собрала нам в дорогу лепёшек, замороженных хитро: подержишь немного на палочке над углями костра – и будут как из печи. Сама приготовила во дворе наши лыжи и вдруг, встав на цыпочки, совсем по-словенски обняла нас обоих за крепкие шеи.
– Зимушка, – выговорила она, – спасибо тебе: не один пойдёт сыночек мой несмышлёный... Будь же ему ласковой посестрицею, а он тебе – побратимом...
Сама сняла с его пояса двух бронзовых уточек и передала мне. Ярун расплылся в довольной улыбке и крепко хлопнул меня между лопаток: сестрёнка. Я чуть промедлила от неожиданности, потом разыскала блестящий, о четырёх загнутых лучах, солнечный крест и вручила Яруну. Теперь в его доме меня будут встречать как кровную дочь. И Ярун шагнёт в мою избу и сядет к столу без приглашения – сын! А пойдут свои дети – и тоже будут роднёй, и если случится меж ними любовь, так разве что братская.
...Был у меня, правду молвить, ещё оберег, только не женский – знамя Перуна, громовое колесо... Но то память дедушкина, я её носила у тела. Я её не отдам. Никому. Даже и брату.
Отец Яруна и младшие между тем толпились возле, и каждый таил за спиной прощальный подарок. Увидев, что совершилось над нами, мальчишки пустились в дом: мелюзга вприпрыжку, подростки по-взрослому вразвалочку. Вернулись и одарили нас поровну. Нет, как бы ни плакала мать, она и без первенца оставалась что за стеной. Самому старшему далеко ещё было до жениховства, но ни один не боялся заночевать в зимнем лесу. Ярун обнял отца, поклонился матери в землю. Потрепал по меховым шапчонкам братишек. Строго прикрикнул на лаек, вертевшихся и визжавших у ног... И пошли мы с ним со двора.
Псы чуяли разлуку, их не обманешь. Они долго бежали за нами по утреннему скрипучему снегу, заскакивали вперёд, глядели в глаза. Ярун пробовал уговаривать, потом сел на корточки и каждого расцеловал. Выпрямился и рявкнул на неслухов уже во всё горло. И отвернулся, скрывая дрогнувшее лицо, проводя вышитой рукавицей по запорошенным снежной пылью глазам... Прощай, дом родной, прощайте и вы, колокольчики знакомого леса!
БАСНЬ ВТОРАЯ. ГНЕЗДО-ГОРОДОК
Опытные люди сказывают: морской переход – это путь корабля за полсуток под парусом в лёгкий летний денёк. Или на вёслах, когда гребцы сидят по одному, и не шибко торопятся. Измерять путь в морских переходах – почти то же самое, что в шагах или ещё в стрелищах. У одного ходока шаг широкий, у другого короче. У одного стрелка лук тугой, у другого помягче. А всё равно скажи хоть кому: два полёта стрелы! – поймёт, не запутается. Так и для мореплавателя морской переход.
Сознаться по совести, в начале пути я всё время чего-то ждала. Я знала – именно отсюда, с полудня, явились когда-то прадеды прадедов, а далеко-далеко стояли могучие города и шла своя жизнь куда гуще и расторопнее нашей. Что сделаешь! Слишком привыкла всё мерить меркой нашего рода. Саму Землю помимо воли мыслила кругом в несколько дней пути, посередине которого горел знакомый очаг и стояла Злая Берёза... Минуешь невидимую черту и как раз угодишь прямо в незнаемое – как по снежной равнине в пасмурный день, когда не видно следов и нельзя разобрать, доколе длится земная твердь и где уже небо!.. Оттого мнилось, не к людям идём – прочь от людей, и мерещилась за каждым холмом лешая изба одноглазой праматери, с незапамятных пор хранящей грань между мирами умерших и живых...
Мы старались не слишком удаляться от берега, чтобы ненароком не проскочить варяжского городка. И беспредельное Нево, рано схваченное в ту зиму торосистым льдом, как будто шло вместе с нами, показываясь меж кудрявых, седых от стужи деревьев. Заснеженная пустыня, дремотно-синяя поутру, нестерпимо яркая в полдень и тревожно-малиновая на вечерней заре... Она пугала, внушая робкой душе спрятаться, попятиться в привычный лес... она и притягивала, манила преодолеть и взглянуть своими глазами, какие чудеса живут на том берегу. И есть ли он, берег тот!