Пожалуй, только один совет подруги Александра выполнить не могла — пойти в театр. Просто поразительно: воспитанная в аристократической, интеллигентной семье, всегда окруженная атмосферой культуры и людьми, имевшими к культуре самое прямое отношение, дорожа не только знакомством, но и дружбой с писателями, актерами, музыкантами, сама она по-прежнему оставалась глубоко равнодушной и к музыке, и к театру, да и к литературе, если та не несла в себе прямого политического заряда. Читала много, запоем, но лишь для того, чтобы даже в романе, новелле или стихах найти социальные мотивы. Любимым русским писателем был Горький. Любимым русским поэтом — Лермонтов с его стихами, «облитыми горечью и злостью». «Эмиль Верхарн, — вспоминала она в старости, — вдохновлял нас на критику и низвержение». Эстетика литературы не имела ни малейшей цены в сравнении с ее социальной направленностью, политической ангажированностью и тенденциозностью. На концерте или спектакле Александра едва могла дождаться антракта и даже не боялась признаваться в этом пороке, видимо никак не считая его пороком и не рискуя потерять в глазах собеседников хотя бы часть своего обаяния. «Трата времени» — так объясняла она сама себе свою эстетическую глухоту и слепоту. Разве что два часа в кабаре тем незабываемым декабрьским вечером не были такой тратой: театрик просто помог укрыться от внезапно налетевшего ветра, остаться вдвоем, осознать, что перевернулась еще одна страница жизни и открылась другая…
Шляпников, напротив, тянулся к культуре, сублимируя этим свою обделенность и отсутствие знаний. Трудно сказать, кто из них победил бы в таком необычном поединке, но их революционный долг и в самом деле не оставлял времени ни для театра, ни для споров о том, нужен он или не нужен. Если для Коллонтай этот долг состоял главным образом в лекциях, статьях, митинговых речах, то Шляпников и в Берлине оставался ленинским порученцем, озабоченным сложнейшей конспиративной работой: партийные агенты беспрестанно сновали в Россию и из России, туда везли нелегальную литературу, обратно информацию, сулившую эмигрантским вождям надежду на скорую революцию.
Петенька продолжал писать Александре письма, полные любви и готовности все простить, обо всем забыть и «вернуться к исходным позициям»: боевая терминология вечно с кем-то воюющего революционера не покидала его и в переписке с любимой женщиной. Многие годы спустя Александра напишет в своем дневнике, что, читая Петенькины письма, «страдала за него задним числом. Страдала и переживала […] мой, уже внутренний, отрыв от него. Ведь я глубоко любила П. П. Но я настрадалась с ним. И я бежала не от него, а от страданий, которые он причинял […] И когда чаша переполнилась, я схватилась за новые переживания и за веселого, смеющегося А. Г.».
Пока «веселый и смеющийся» был на какой-то очередной конспиративной явке, Петенька примчался в Берлин, презрев опасность быть уличенным ревнивой Павочкой. Произошел мучительно трудный разговор, окончательно подведший черту под трехлетней историей их тайной любви. Эта последняя встреча была для Александры сильным эмоциональным ударом, но тут же пришло спасительное приглашение на очередное лекционное турне, и она с радостью ухватилась за подвернувшуюся возможность привычным уже способом подавить личные переживания. На этот раз путь лежал в еще незнакомую страну. Швеция — ближайшая соседка ее любимой Финляндии — давно манила Александру, не давая, однако, никакого повода стать ее гостьей.
И вот повод нашелся. Лидер шведских левых социал-демократов Цет Хеглунд пригласил ее принять участие в Первомайских торжествах. Были запланированы рабочие митинги и лекции в различных аудиториях — даже университетских. Всем было интересно узнать, что же происходит в России, действительно ли и там имперский режим подвержен коррозии и в один прекрасный день может рухнуть, несмотря на всю свою кажущуюся — издалека! — стабильность. Одно только угнетало: впервые пришлось читать лекции не на родном для аудитории языке. Сколь бы блестяще ни воспроизводил ее мысли и даже стиль переводчик Шельд, это все-таки был посредник, мешавший прямому контакту со слушателями. «Ничего не получается, — вспоминала она много лет спустя в «Записках на лету». — Не могу зажечь. Если бы говорила по-шведски, зажгла бы обязательно. А так не выходит…» Она была чрезмерно требовательна к себе: успех ее лекций и в Швеции был огромным. Могла ли она предположить, до какой степени и как скоро судьба ее будет связана именно с этой страной? Но уже тогда дала себе слово выучить еще и шведский.