Отец понял это, постарался отвлечь дочь от преждевременных размышлений о жизни и смерти и о роковой силе любви. Было лето, и шеф отца по службе в Болгарии генерал Дондуков, как и десять лет назад, опять пригласил семью боевого друга погостить в своем ялтинском поместье. Приехали не одни Домонтовичи: утопавший в зелени роскошный дом князя на высоком черноморском берегу принял тем летом множество гостей — цвет петербургского офицерства. Шумная компания, без различия в возрасте, блаженствовала на пляжах, каталась верхом по живописным окрестностям, устраивала пикники, уплетала каштаны и мандарины, орехи и только что созревший виноград. Впервые в жизни пригубила здесь Шура молодое вино. Звук трагического петербургского выстрела вытеснили из памяти совсем другие, куда более приятные, звуки.
Быстро пролетевший месяц закончился прощальным балом. Весь вечер Шура протанцевала с самым знатным из гостей князя — самым знатным и самым блистательным. Адъютант императора Александра III, сорокалетний генерал Тутолмин, которого, несомненно, ожидал еще больший карьерный взлет, мало походил на военных служак. Он был начитан и образован, говорил с Шурой на равных о политике и литературе, о музыке и истории, наизусть декламировал стихи и цитировал классиков, легко переходя с одного языка на другой. О его храбрости ходили легенды, а в танцах он был даже проворней незабвенного Вани.
Было уже за полночь, когда оркестр взял перерыв, и разгоряченные гости вышли отдохнуть на террасу. Тутолмин увлек свою юную партнершу в парк, куда доносились лишь звуки морского прибоя. Здесь Шуре привелось услышать слова, которые она тоже раньше встречала только в романах: с едва уловимой дрожью в голосе, серьезно и торжественно, генерал попросил ее руки. Уже в Петербурге Шура поняла, что это предложение не было неожиданным ни для матери, ни для отца: с ними все было сговорено раньше. Тем большим ударом для всей семьи был ее решительный — категоричный и резкий — отказ.
О предложении блестящего генерала, одного лишь благосклонного взгляда которого добивались лучшие барышни русской столицы, быстро узнал «весь Петербург». Открылся сезон, начались великосветские рауты и балы. Шура стала завсегдатаем Зимнего дворца — ее представили даже императрице. На катке для избранных, где у каждого из катающихся, даже самого маленького, уже было громкое родовое имя, Шура Домонтович привлекала своим изяществом, благородными манерами и неукротимым весельем. На нее показывали пальцами, ее разглядывали в лорнеты — барышня на выданье, к которой сватается сам генерал Тутолмин! С матерью и сестрами она выезжала в театры, куда стекался аристократический Петербург, но, заточенная на несколько часов в абонированной на весь сезон ложе, не имея возможности себя проявить, Шура скучала, восприняв — увы, на всю жизнь — стойкую нелюбовь к Мельпомене. Куда больше занимала ее верховая езда — мать подарила ей «лошадку», иронизировала Шура в одном из писем, — то есть красавца рысака чистых кровей, на котором она лихо скакала по петербургским окрестностям.
Кто знает, только ли родительской любовью объяснялось то, что отец не отпускал от себя Шуру ни на один шаг. Может быть, видя ее неукротимый нрав и непредсказуемость поступков, он просто не хотел выпускать дочь из-под контроля. Так или иначе, отправляясь по делам в Тифлис, он взял ее с собой. Там жила его двоюродная сестра Прасковья, вдова ссыльного поселенца Людвига Коллонтая, участника польского восстания 1863 года. Ребенком Прасковья воспитывалась в семье еще более прославленного, чем Острогорский, русского педагога и просветителя Константина Ушинского, восприняв от него, а потом и от мужа, либеральные идеи и тягу к свободе. В этом же духе она воспитывала и своих детей — Ольгу и Владимира.
Дочь была уже замужем — мать семейства, а Владимир — ненамного старше Шуры, черноволосый красавец и весельчак, молодой офицер — охотно проводил время со своей троюродной сестрой. Они часами гуляли по Тифлису, поднимались на гору Мтацминду, где находился Пантеон великих сынов Грузии и откуда видна вся панорама города с его черепичными крышами, куполами православных храмов и башенками мусульманских минаретов. Они катались верхом по окрестностям (никто не знал, откуда Владимир доставал деньги, чтобы нанять лошадей), раз добрались даже до древней грузинской столицы Мцхета — резиденции католикоса. Ни слова о любви произнесено не было, но, видимо, то действительно была любовь и оттого она не нуждалась в словах.
Говорили они не о любви — о том, что обычно называют политикой. О жизни, которая их окружала. Владимир признался, что ненавидит царизм, потому что тот делает людей неравными, возмущался тем, что позже стали называть социальной несправедливостью: делением людей на богатых и бедных. Уединившись с Шурой в горах, не искал поцелуев и ласк, а вслух читал Бог весть как добытого в далеком Тифлисе потаенного, запретного Герцена — вольнолюбца, безжалостно клеймившего в своих страстных памфлетах русский царизм из своей лондонской эмиграции. Вряд ли был у Владимира специальный расчет, но именно этим путем он пробился к сердцу Шуры куда прямее и быстрее, чем мог бы сделать это объяснениями в любви.