Оставшись наедине с грудой рабочей одежды, ссохшейся от грязи и пота и ждавшей, чтобы ее выстирали и высушили, мать, стоя у окна, выпивала чашку чая, жевала хлеб. За исключением воскресных дней, мужчины редко видели, как она ест, но даже тогда она не притрагивалась к бекону. Лишь в летние месяцы она с видимым удовольствием съедала какое-либо блюдо целиком: любила, например, фасоль и могла умять ее полную тарелку, отвернувшись к окну и глядя на далекую гору, упиравшуюся в небо, так что казалось, будто она мечтает о царствии небесном. Ее четвертый сын Эмлин спросил однажды:
— Похоже, мать, ты ешь по воскресеньям столько, что тебе хватает на целую неделю? Или ты как следует заправляешься, когда мы в шахте?
Она имела привычку размышлять стоя, пока голова не начинала раскалываться от мыслей. День догорал на вершинах гор. Откуда было браться деньгам, если они не переставали запихивать дорогостоящий бекон в свои красные глотки? Тикали часы.
Она вдруг засуетилась, достала из потайного места монету и, нахлобучив кепку, поспешила прочь. С пылающим лицом она ворвалась в мануфактурный магазин на углу как раз в тот момент, когда хозяин, старый Робертс, собирался закрывать, и, выставив вперед свою челюсть, тяжело дыша, спросила:
— Сколько стоит шелковая рубашка на той леди в витрине?
Смерив взглядом жену угольщика в мужской кепке и юбке, сшитой словно бы из старой дерюги, Робертс зло бросил:
— Столько стоит, что тебе не заплатить, вот сколько!
Однако вид женщины говорил, что спрашивает она серьезно, и Робертс сказал, что цена рубашки составляет семьдесят шиллингов одиннадцать пенсов и он надеется, что вещица эта понравится жене управляющего шахтой или врача. Женщина сказала с вызовом:
— Продайте рубашку мне. Я стану выплачивать шиллинг в неделю, а то и больше, и вы подержите ее у себя, пока я полностью не расплачусь. Сейчас же снимите рубашку с витрины и отложите для меня. Сделайте это при мне, достаньте ее.
Что на тебя нашло?— удивленно воскликнул Робертс: его рассердило и одновременно удивило ее желание иметь шелковую ночную рубашку.— Зачем она тебе?
— Достаньте ее,— с угрозой в голосе сказала женщина,— или сюда придет мой муж, Уолт Рис.
В городке хорошо знали семью рослых мужиков, которые не прочь были подраться. Поломавшись еще немного, Робертс согласился на рассрочку, и умиротворенная женщина настояла на том, чтобы он при ней раздел восковую леди в витрине. Костистым дрожащим пальцем она потрогала мягкий белый шелк и торопливо покинула магазин.
Как ей удалось выплатить стоимость рубашки менее чем за год, осталось загадкой, ведь у нее никогда не было лишнего пенса и серебряная монета в доме среди недели была такой же редкостью, как христианская душа в Англии. Но женщина регулярно забегала к мануфактурщику и разжимала перед ним свой серый кулак. Иногда она требовала показать ей рубашку, опасаясь, что торгаш мог сбыть ее кому-нибудь за наличные, но Робертс в подобных случаях напускался на нее:
— Что с тобой, женщина? Рубашка упакована, в целости и сохранности.
Однажды, несмотря на гнев мануфактурщика, она спросила, позволено ли ей будет унести рубашку с собой, и обещала честно выплатить все до конца. Тут Робертс взорвался:
— Проваливай! Немало нашего брата разорилось только из того, что отпускали в кредит. Подумать только, она покупает шелковую рубашку! Чего еще пожелаете?
Ей хотелось, чтобы рубашка уже была у нее; она опасалась, что запоздает с выплатой оставшейся суммы. Инстинкт подсказывал ей, что следовало торопиться. И она спешила, все больше обворовывая свой собственный желудок, и понемногу пыталась даже обкрадывать желудки своих мужиков, хотя знала, что они хмурились и ворчали бы, исчезни с их бекона хотя бы шкурка. Но наконец, когда с гор подули холодные мартовские ветры и ей пришлось укутывать свою впалую грудь в видавшую виды шаль, в которой она выходила пятерых своих прожорливых детей, женщина выплатила последний взнос. Она вернулась домой со свертком, когда мужчины были шахте; на подбородке и щеках от возбуждения у нее выступили темные пятна.
Она заперла дверь, вымыла руки, развернула сверток и села, бережно держа шелк в руках, и так она просидела, не шевелясь, по меньшей мере полчаса; на ее потемневшем лице лихорадочно блестели глаза. Затем она сунула сверток под всякое домашнее барахло в ящике комода, куда ее мужики никогда не заглядывали.