Александр Архиповец
Вальс Бостон
ДРУГ МОЙ!
ЕСЛИ ТЫ УМЕЕШЬ ЛЮБИТЬ, МЕЧТАТЬ И СОСТРАДАТЬ – ПРИГЛАШАЮ ТЕБЯ НА ОСЕННИЙ ТАНЕЦ
ВАЛЬС БОСТОН
РОЖДЕННЫЙ МОЕЙ ДУШЕЙ И СЕРДЦЕМ.
ПЕРЕЛИСТНИ СТРАНИЦУ, И ПУСТЬ НАС ЗАКРУЖИТ
И УНЕСЕТ В ВОЛШЕБНЫЙ МИР БЕЗУДЕРЖНАЯ ФАНТАЗИЯ.
Как быстро утекают годы!
Похоже, я отстал от моды!
Не уважаю Интернет,
По-прежнему люблю рассвет.
Когда рожденный первым луч
Пробьется между грозных туч,
Когда туман с реки уходит,
Стрижи кадриль свою заводят.
А мокрый от росы сверчок
Готовит к вечеру смычок.
Когда маэстро-соловей
Дарует трель душе моей.
Когда сорву я первый ландыш
И принесу его тебе,
И рук тепло услышу милой
На жесткой с сединой щеке.
Когда держу тебя за руку,
Сиянье вижу карих глаз,
И сладость поцелуя в губы
Как будто в самый первый раз!
Когда тихонько рядом дышишь
И то, что я не сплю, не слышишь.
Минувших лет несу я ношу
И никогда ее не брошу.
Так много зла, смертей и боли
Осталось за моей спиной!
Богатства не прошу у доли,
Лишь ОСЕНИ кричу: "Постой!"
Как быстро утекают годы,
Похоже, я отстал от моды.
Не уважаю Интернет,
По-прежнему люблю рассвет.
– Леха, не дергайся! Смотри, какой шустрый! Таня, руку придержи. А теперь добавь-ка еще двадцать тиопентала[1]…
Дитилин[2]…
Пролог
Зловещая свинцово-синяя туча, явившаяся под покровом ночи откуда-то издалека, напугала раскатами грома, вспышками близких молний, порывами ветра, но так и не обронила ни капли. Не пожелала удостоить хотя бы единой слезинки! Отступила к горизонту, оставив ощущение чего-то несбывшегося.
Хоровод пожелтевших листьев, прошлогодней хвои, пыли и мелкого мусора, подхваченный ветром с большущей кучи на заднем дворе, вдруг потерял молодецкий задор и бессильно рассыпался по территории. Наверное, в отместку вечно пьяный сторож Витек, а может быть, кто-то из немногочисленных отдыхающих, поджег остатки мусора, и он теперь, нещадно дымя, испускал удушающее зловоние. Видимо, огонь добрался до банок с засохшей краской, пластиковых бутылок и прочей дряни.
Затворив окно, тоскливым взглядом окинул свое временное при-станище. Розовые в мелкий цветочек обои кое-где вздулись, двухплафонная люстра сиротливо горела единственным глазом сорокаватной лампочки, шкаф с покосившейся дверцей напоминал просящего милостыню инвалида Столетней войны. В углу бедным родственником ютился допотопный холодильник "Донбасс" с нацарапанной на крышке надписью: "Цой жив". Дополняли безрадостную картину две деревянные старушки-кровати, покрытые перелинявшими покрывалами, да тумбочки, неуверенно стоящие на пошатывающихся ножках. Весьма "уместной" для кардиологического санатория была и висящая на стене картина "Последний день Помпеи".
На столике – початая бутылка водки, пожелтевший огурец, два помидора да кусок подсохшего черного хлеба на измятой газете. УКВ-приемник нагоняет безысходную тоску хриплым голосом Высоцкого:
Это уж точно… В моей жизни все… все не так!
Шагнул к столу. Налил треть стакана водки. Запах уже щекотал ноздри. Сейчас… сейчас… Влажные худые пальцы заметно дрожат. Ничего, скоро полегчает.
Залпом выпил. Глубоко вдохнув, впился зубами в полузеленый помидор и на мгновенье прикрыл глаза, провожая "зеленого змия" по пищеводу в желудок. Бессильно упал на недовольно взвизгнувшую пружинами кровать. Тупо уставившись в пожелтевший с множеством мелких трещинок и неметеной паутиной потолок, шепотом подпел:
"Похоже… конец этот… уже недалече".
Водка для меня – смерть, а ее отсутствие – безумие. Выбор не слишком. Как же я до него докатился? Ведь всего-то – сорок четыре. Где сила воли? Жизнелюбие? Ушли вместе со смыслом жизни? А был ли он? Так и не сумел найти! Другие ведь живут, борются, добиваются… Власть, деньги, женщины, машины… Нет, не то… Любовь, семейное счастье, дети, внуки…
И тут не сложилось…
Не выдуманный ли мной иллюзорный мир, в котором прожил по-следние годы, тому виной? Затянул, как наркотик, лишил истинных приоритетов. Зарывался в него с головой, будто страус в песок…
Случаен ли был тот положительный анализ на ВИЧ,[3] мгновенно ставший всеобщим достоянием? Коллеги отвернулись сразу, а жена, загрузив немногочисленные пожитки в машину, выполнила постоянно звучавшую угрозу: бросить меня и уйти к настоящему, достойному ее мужчине. Поток проклятий и оскорблений после контрольного отрицательного теста сменился привычным равнодушием. На прощанье змеей прошипела: "Ты заслужил… Слышишь?… Заслужил свою участь… Не звони… Не отвечу. Развод оформ-лю сама… Слава Богу, что у нас нет детей…"
Впрочем, в этом она тоже винила меня: мол, не способен, не прокормишь, на ноги не поставишь… Растяпа… Посмотри на других… Какими делами ворочают… Наверное, – была права. Да что теперь говорить…
Повторные анализы подтвердили – вируса нет! Но было поздно! Тень клейма въелась намертво, словно ржавчина. Впрочем, как и отчуждение окружающих. Не знаю почему, но не смогли простить то ли меня, то ли себя…
Вначале казалось – одному будет легче. Да куда там, – совсем тоска! Депрессия. Жить не хочется! Стал поглядывать на веревку. Что делать? Обратиться к психиатру – стыдно: добавится еще одно клеймо.
Какое-то время спасался водкой…
А завершилось все нестабильной стенокардией (мне кажется, не захотели пугать инфарктом), тремя неделями кардиологического стационара и реабилитацией в "Лесной отраде".
"…Ни капли в рот, и о сигаретах навсегда забудьте, батенька! Вы еще молодой человек – возьмите себя в руки. В сорок жизнь только начинается! Уж поверьте мне, пожилому человеку", – вынес вердикт Трофим Захарович – сухонький, подвижный старик с живыми карими глазами и седой бородкой.
"Кардиолог все-таки, добрый человек и прекрасный специалист!" – подумал я и, щелкнув зажигалкой, с удовольствием затянулся.
В голове зазвенели бубенцы: никотин в компании с "зеленым змием" понемногу делал свое дело. Тоска на время отступила. Паутина слегка ослабла. Сейчас главное не дергаться. Не торопясь встать, привести себя в порядок и топать… топать на обед. Хватит, – завтрак пропустил. Но еще пятьдесят грамм на дорожку не помешают…
И не дергаться, не дергаться… Мир Паука этого не любит. Так утверждал Макс Фрай, а я именно ему безоговорочно верю.
Ну, слава Богу! Кажись, потихоньку прихожу в норму…
Закрывать дверь номера не стал: воровать особо нечего. Деньги с собой. А тряпье… – кто на него теперь позарится?
Спустился по отполированным годами ступеням на первый этаж, прошел по гулкому пустому холлу в столовую, напоминавшую рестораны пятидесятых.
Высокие потолки подпирают когда-то белые, слегка потрескавшиеся колонны. В углу – небольшая эстрада. За ней на стене поблекшая от времени мозаика: пышнотелые колхозницы со счаст-ливыми лицами вяжут в снопы золотую пшеницу, с голубых небес ярко сияет солнце коммунизма. Не хватает лишь портрета Отца народов в строгом кителе военного образца со всевидящим взглядом и доброй, но по-отечески строгой улыбкой.