Никогда больше, никогда...
Мы вышли. Марксистский шабаш был в разгаре, красные майки с серпомолотами — давно такого не видала. На душной станции метро играли джаз, мы потанцевали, пока ждали поезда. А потом поезд стоял в туннеле полчаса — на рельсах обнаружилась куча мусора. Кто ж его приволок туда? Крысы налущили орехов? Демоны нашвыряли? Машинист подбадривал пассажиров: вот уже убирают, немного осталось, сейчас поедем.
В переходах бездомные укладывались спать, галдели туристы, где-то выла скорая, люди спешили домой. Ночной Нью-Йорк — всем есть место. Всегда.
А там, в темном пустом театре, замерло nevermore...
Московские соловьи шестидесятых годов
В шестидесятые годы прошлого века в Москве существовал хор старых большевиков. Они выступали в домах культуры, пели революционные песни всех народов — в общем, бодрились как могли. Дамы были одеты каторжно-элегантно — в серое. Мужчины — в бесформенные советские костюмы. Хормейстером у них была молодая пламенная женщина: все-таки не под силу старикам махать руками два часа.
Пели с огоньком, с кокетством даже. В некоторых песнях в революционный процесс вовлекался соловей. За соловья у них был усатый буденного вида старик с клюкой, который сидел в стороне. Хормейстерша его незаметно подзывала, он вытягивался и свистел соловьем, а потом, сорвав аплодисменты, ё покорно садился на свой стульчик.
После концерта происходила общая тусовка большевиков и аудитории.
— Вы когда сидели, в тридцать седьмом?
— А я, берите раньше, уже в тридцать пятом...
— На Беломоре?
— Ну конечно, а потом там...
— И Комсомольск-на-Амуре строили.
— Вас когда реабилитировали?
— А меня в пятьдесят восьмом, после Берии.
— А я потом еще два раза в партию подавал заявление, только в шестьдесят втором вернули партбилет.
Каждый год, приезжая с бабушкой в Москву, мы обязательно ходили на их концерт: у бабушки там пела подруга. Звали и бабушку спеть с ними. Но она предпочитала романсы и оперные арии.
Аккордеонист
Куда может пойти музыкант с аккордеоном, давно никому не нужный?
В детский кружок танцев в парке Горького. Тапером при старой балерине-наставнице, вышедшей в тираж еще до войны, чесеирке[3]. Она из Ленинграда.
— Потом, сами знаете, война... Жизель, конечно... Жизель — вот так руками... научу, конечно, научу...
Начало в четыре, еще трезвый, но уже для вдохновения опрокинул стакашок.
Девочки — все худые, с косичками, в сарафанчиках: стали в рядок, ручки подняли и пошли... Под аккордеон.
Что замолчал вдруг? Слезы покатились. Менуэт невмоготу? А что вмоготу?
— Сергей Васильевич, ну пожалуйста, еще раз, сначала. Подбородки подняли. И-раз, и-два...
Еще полчасика — и можно окурок засмолить.
Еще двадцать минут — и все.
И эта старуха с внучкой угостит — всегда приносит и балерине, и ему по пирожку. Всё, раскланялись, вот она подходит, из сумки пирожки достает.
— Спасибо, уважаемая, дай Бог вам здоровья. Руки начинают дрожать, стесняется, берет гостинец, отворачивается, ковыляет прочь.
Это его предназначение? Со скрипкой до войны, с ружьем во время и после с пустыми руками... На дороге подобрал немецкий аккордеон. Знакомый сапожник починил, залатал, кнопочки приладил. Играет вот. Хрипит, правда, маленько, но слушатель простой, не ропщет.
После танцев он еще на аллейках поиграет, а завтра у цыган. С вокзала гонять стали, а там неплохо было, в теньке, и поднесут провожающие-встречающие, и угостят.
Крутиться надо, чтоб с голоду не умереть под забором.
— Во все времена «блажен, кто посетил сей мир...» — кричит спьяну.
Постовой цыкает: ишь, блажен, ты мне религиозную пропаганду не разводи тут, пшел вон.
Надо героическим удобрением лечь для неведомых поколений! Вот ногу потерял на войне, но не руку же, на аккордеоне могу. Только бы из комнаты не выгнали. Непрописанный, медаль пропил.
«...в его минуты роковые...»
А у него все роковые.
Особенности приручения к музыкальной культуре
Первый раз детская душа летит в оперу охотно.