Посвящается Жюлю Леметру[6]
Я знавал в Бокаже деревенского кюре, святой жизни человека, который отказался от всех мирских услад и с радостным сердцем переносил свое отречение, находя в жертве единственную отраду. Страх этого человека перед соблазном простирался даже на цветы. В саду его не было ни единой розы, ни куста жасмина; там росли только овощи, фруктовые деревья и лекарственные травы. Он разрешил себе лишь одно невинное удовольствие — несколько кустиков резеды. Невзрачные цветочки не привлекали к себе его взора, когда, прохаживаясь между капустными грядками, он читал под господним небом свой требник. Благочестивый кюре так мало остерегался резеды, что срывал иногда мимоходом веточку и долго ее нюхал. Но такое уж это растение: чем больше его рвешь, тем больше оно разрастается. На месте каждого сорванного цветка появляется несколько новых. И вскоре, с помощью дьявола, резеда заполонила большой участок сада. Она даже вылезла на дорожку, и, когда добрый пастырь проходил мимо, неугомонные цветы цеплялись за подол его сутаны, то и дело отрывая от молитвы и благочестивого чтения. С весны по самую осень дом кюре благоухал резедой.
И подумать только, до чего слаб человек! Справедливо сказано, что естественные склонности вводят нас в грех. Благочестивый кюре сумел уберечь от соблазна свои глаза, но оставил беззащитными ноздри, и пагуба проникла в него через нос! Святой человек вдыхал аромат резеды с вожделением, а вожделение и есть тот дурной инстинкт, который побуждает нас искать земные радости.
Наслаждаясь запахом цветов, кюре стал охладевать к небесному аромату и благоуханию непорочности девы Марии. Его благочестие заметно убывало, и в конце концов он, наверное, совсем ослабел бы и впал в соблазн, уподобившись тем душам, которых извергают небеса из лона своего, если бы ему вовремя не была ниспослана помощь. Некогда в Фиваиде ангел похитил у отшельника золотую чашу, которая еще привязывала подвижника божьего к мирской суете. Подобная же милость была оказана и бокажскому кюре.
Белая курица так старательно раскопала землю под резедой, что все цветы погибли. Никто не знал, откуда взялась эта курица. Я же склонен думать, что ангел, похитивший у отшельника чашу, принял образ белой курицы, дабы устранить препятствие, преградившее благочестивому кюре путь к совершенству.
Господин Пижоно
Посвящается Жильберу Огюстену-Тьерри[7]
Как известно, я всю свою жизнь посвятил египетской археологии. Вот уже сорок лет я с честью следую по избранному мною в юности пути, и сетовать на это было бы с моей стороны черной неблагодарностью по отношению к родине, науке, да и к самому себе. Мои труды не пропали даром. Не хвастая, могу сказать, что мои «Заметки о ручке египетского зеркала, находящегося в Луврском музее» не устарели и по сей день, хотя и относятся к началу моего научного поприща. Что же касается моего более позднего и довольно объемистого труда, посвященного одной из бронзовых гирь, найденных в 1851 году при раскопках Серапея[8], то было бы непростительно относиться к нему без должного уважения, ибо эта работа открыла мне двери Института[9].
Поощренный лестными отзывами моих новых коллег об этой работе, я одно время стал даже подумывать о том, чтобы создать обзор всех мер и весов, применявшихся в Александрии в царствование Птолемея Авлета (80–52 гг. до н. э.). Вскоре, однако, я вынужден был признать, что тема столь общего характера выходит за рамки подлинно научного исследования, так как, работая над ней, серьезный ученый на каждом шагу рискует впасть во всякого рода необоснованные суждения. Я понял, что попытка рассмотреть одновременно несколько различных предметов неизбежно приводит к нарушению основных принципов археологии. И если я каюсь сейчас в своем заблуждении, если признаюсь в этом непостижимом стремлении охватить необъятное, то лишь в назидание молодым людям, дабы на моем примере они учились обуздывать свое воображение. Оно — злейший наш враг. Ученый, не сумевший победить этого врага, навеки утрачен для науки. Я до сих пор содрогаюсь при мысли о том, куда мог завести меня мой дерзкий ум. Я был всего на волосок от того, что именуется историей; какое падение! Я чуть не снизошел до искусства! Ведь история — не что иное, как искусство или, в лучшем случае, лженаука. Кто в наши дни не знает, что историки были предшественниками археологов, точно так же, как астрологи были предшественниками астрономов, алхимики — предшественниками химиков, а обезьяны — предшественниками человека? Слава богу, я отделался только страхом!
Спешу сообщить, что третий мой труд был проникнут мудрой умеренностью. Он озаглавлен «К вопросу об одежде знатной египтянки в эпоху Среднего царства по неопубликованному рисунку». Я излагал предмет, не уклоняясь в сторону. Я не высказал ни одной обобщающей мысли. Я избегал всяких суждений, сравнений, аналогий и выводов, коими иные из моих коллег портят доклады о своих самых замечательных находках. И почему, спрашивается, именно этот столь здравый мой труд постигла такая необычайная судьба? В силу какой игры случая стал он причиной самых чудовищных заблуждений? Но не будем упреждать события. Мой доклад был представлен к чтению на публичном заседании всех пяти Академий. Честь тем более высокая, что она редко выпадает на долю подобного рода сочинений. За последние годы такие научные заседания охотно посещают представители светского общества.