— Да будет благословен бог в газели-пустынножительнице! — сказал Палемон.
И он ушел в хижину за куском черного хлеба, а возвратясь, подал его на ладони быстроногому животному.
Пафнутий стоял некоторое время в раздумье, уставившись на придорожные камни. Потом он не спеша направился к своей келье, размышляя о том, что только что слышал. Ум его напряженно работал.
«Старец Палемон,— думал он,— мудрый советчик; ему присуща осторожность. И вот он сомневается в разумности моего намерения. Между тем я чувствую, что было бы жестоко дольше оставлять эту женщину во власти дьявола. Да просветит меня господь и да укажет мне праведную стезю!»
По дороге Пафнутий заметил ржанку, которая попалась в тенета, расставленные на песке охотником; он понял, что это самочка, ибо самец прилетел к сети и стал клювом одну за другой рвать петли, пока, наконец, в тенетах не образовалось отверстие, через которое и вырвалась его подруга. Божий человек дивился этому зрелищу, а так как в силу своей святости он легко постигал тайный смысл сущего, то понял, что попавшаяся в плен птичка — это Таис, опутанная сетями разврата, и что подобно тому, как самец ржанки клювом перекусил конопляные нити, он сам при помощи суровых увещаний должен разорвать невидимые узы, держащие Таис в лоне греха. Поэтому он воздал хвалу господу и утвердился в своем первоначальном намерении. Но, увидев затем, что самец сам попался лапками в сеть, которую только что порвал, Пафнутий снова впал в сомнение.
Он не смыкал глаз всю ночь, а на заре ему было видение. Ему снова явилась Таис. Лицо ее не выражало греховного сладострастия, и на ней не было, как обычно, прозрачной одежды. Всю ее, и даже часть лица, окутывал саван, так что отшельник видел только ее глаза, и из них лились прозрачные тяжелые слезы.
При виде ее слез Пафнутий сам заплакал и, решив, что видение послано ему богом, перестал сомневаться. Он встал, взял суковатый посох — образ христианской веры — и вышел из хижины, тщательно затворив за собою дверь, дабы звери, обитатели песков, и птицы, парящие в воздухе, не забрались в келью и не осквернили книгу Писания, которую он хранил у своего изголовья; потом он призвал дьякона Флавиана, поручил ему руководить двадцатью тремя учениками и, облачившись в одну лишь длинную власяницу, пустился в путь; он пошел вдоль Нила, намереваясь идти пешком по ливийскому берегу в город, основанный македонцем {32}. С самой зари шел он по песку, презирая усталость, голод и жажду; солнце уже склонилось к горизонту, когда он увидел грозную реку, катившую свои кровавые воды среди скал, сверкавших огнем и золотом. Он шел по высокому берегу реки, просил у порога редко встречавшихся хижин кусок хлеба во имя божие и со смиренной радостью принимал отказ, брань и угрозы. Он не страшился ни разбойников, ни хищных зверей, зато тщательно избегал городов и селений, попадавшихся ему на пути. Он боялся повстречать ребятишек, играющих в бабки возле отчего дома, или увидеть у колодца женщин в голубых рубахах, улыбающихся, с кувшином в руках. Все таит опасность для отшельника: иной раз ему опасно даже читать в Писании о том, что божественный учитель ходил из города в город и садился вместе с учениками за трапезу. Узоры, которыми подвижники расшивают ткань веры, столь же великолепны, сколь и нежны: достаточно легкого мирского дуновения — и прелестный узор тускнеет. Поэтому-то Пафнутий и избегал городов; он опасался, как бы при виде людей сердце его не размягчилось.
Итак, шел он безлюдными дорогами. Когда наступал вечер и тамаринды под лаской ветерка принимались шелестеть, Пафнутий содрогался и спускал куколь до самых глаз, чтобы не видеть красоты окружающего мира. На седьмой день он пришел в местность, именуемую Сильсилис. Река течет тут в тесной долине, обрамленной двойной цепью гранитных гор. Именно здесь высекали египтяне своих идолов в те времена, когда они поклонялись демонам. Пафнутий увидел огромную голову Сфинкса, еще не отделенную от утеса. Опасаясь, не таится ли в ней дьявольская сила, он перекрестился и прошептал имя Христа; в тот же миг из уха чудовища вылетела летучая мышь, и Пафнутий понял, что изгнал злого духа, пребывавшего в этом изваянии многие века. Рвение его разгорелось; он поднял с земли большой камень и швырнул его в лицо идола. Тогда на таинственном лике Сфинкса появилось столь грустное выражение, что Пафнутий растрогался. Поистине, сверхчеловеческая скорбь, обозначившаяся на этом каменном челе, тронула бы даже самого бесчувственного человека. И Пафнутий сказал Сфинксу: