Спешу сообщить, что третий мой труд был проникнут мудрой умеренностью. Он озаглавлен «К вопросу об одежде знатной египтянки в эпоху Среднего царства по неопубликованному рисунку». Я излагал предмет, но уклоняясь в сторону. Я не высказал ни одной обобщающей мысли. Я избегал всяких суждений, сравнений, аналогий и выводов, коими иные из моих коллег портят доклады о своих самых замечательных находках. И почему, спрашивается, именно этот столь здравый мой труд постигла такая необычайная судьба? В силу какой игры случая стал он причиной самых чудовищных заблуждений? Но не будем упреждать события. Мой доклад был представлен к чтению на публичном заседании всех пяти Академий. Честь тем более высокая, что она редко выпадает на долю подобного рода сочинений. За последние годы такие научные заседания охотно посещают представители светского общества.
В день моего выступления зал Института был переполнен избранной публикой. Было много женщин. На трибунах виднелись изящные туалеты и красивые лица. Меня слушали внимательно. Доклад мой не прерывался бурными и необдуманными проявлениями чувств, которыми сопровождаются обычно литературные чтения. Напротив, публика держала себя в полном соответствии с характером предлагаемого ее вниманию предмета: сдержанно и с достоинством. Дабы лучше выделить излагаемые мысли, я делал время от времени паузы между фразами, и это давало мне возможность внимательно следить поверх очков за аудиторией. И поверьте, я не поймал ни одной легкомысленной улыбки. Наоборот! Даже самые свежие юношеские лица хранили суровое выражение. Казалось, будто под действием чар моего доклада все умы вдруг созрели. Во время чтения кое-кто из молодых людей что-то тихонько нашептывал на ухо своей соседке. По всей вероятности, они обсуждали какие-нибудь специальные вопросы, затронутые в моем докладе.
Более того! Одна прелестная молодая особа, лет двадцати двух — двадцати четырех, сидевшая в левом углу северной трибуны, старательно записывала мой доклад. Лицо ее отличалось тонкостью черт и замечательной выразительностью. А внимание, с которым она прислушивалась к моим словам, придавало еще больше очарования ее необычному лицу. Она была не одна. Рядом с ней сидел высокий плотный мужчина, с длинной и курчавой, как у ассирийских царей, бородой и длинными черными волосами, и время от времени что-то тихо ей говорил. Мое внимание, вначале обращенное на всю аудиторию, мало-помалу сосредоточилось на этой женщине. Должен сознаться, она внушала мне интерес, который многие из моих коллег сочли бы, вероятно, недостойным такого ученого, как я. Но, уверяю вас, если бы они оказались тогда на моем месте, они также не остались бы равнодушны. По мере того как я говорил, незнакомка делала заметки в записной книжечке. Причем на лице ее сменялись самые различные чувства: то радость, то изумление и даже беспокойство. Ах, если бы в тот злополучный вечер я смотрел в аудитории только на нее!
Я уже заканчивал, мне оставалось прочесть всего каких-нибудь двадцать пять — тридцать страниц, но тут мои глаза вдруг повстречались с глазами бородатого человека. Как передать, что произошло тогда, если я и сам не понимаю? Могу лишь сказать, что взор этого человека мгновенно поверг меня в непостижимое волнение. Его зеленоватые глаза смотрели на меня в упор. Я не мог отвести свой взгляд. Я замер на полуфразе, подняв голову. Так как я замолчал, публика начала аплодировать. Когда вновь водворилась тишина, я хотел продолжать чтение, но, несмотря на все мои старания, не мог отвести взгляда от двух живых зеленых огней, к которым приковала его таинственная сила. Мало того. По какой-то еще менее понятной причине я вдруг пустился вопреки всем своим привычкам в импровизацию. Видит бог, я вовсе этого не хотел! Под влиянием посторонней, неведомой мне, непреодолимой силы я принялся пылко и красноречиво излагать свои философские взгляды относительно женской одежды на протяжении веков. Я обобщал, поэтизировал и — да простит мне бог! — разглагольствовал о вечно женственном, о желании, овевающем ароматные покровы, которыми женщина так искусно умеет оттенить свою красоту.