Образ моей здешней жизни, в общем, все тот же. С той лишь разницей, что теперь — по крайней мере, так было третьего дня и вчера — я провожаю Пиоланти до самого вокзала, затем сажусь в автобус, разумеется, предварительно составив план поездки. И вот в первый день я побывал во Френджене, на чудесном пляже среди пиний, а во второй — в Витербо, замечательном средневековом городе, расположенном на скалах. К обеду не поспеваю. Возвращаюсь только к пяти, к кофе, который мы выпиваем вместе с Пиоланти в его келье перед прогулкой на Монте Агуццо, весь южный склон которой некогда занимали огороды. Усевшись так, чтобы вдыхать свежий морской ветерок, мы, не сговариваясь, неизменно возвращаемся к одному и тому же. Он — к своему конфликту с ватиканскими инстанциями; я — к своей неудавшейся миссии. Мы даже не пытаемся беседовать о чем-либо другом — все равно нам это не удается. Самое большее, на что мы способны, — кружить какое-то время на ближних подступах к главной теме. Да и то не дольше четверти часа.
Вчера зашел разговор о тех двух священниках из Ладзаретто, которые имеют право служить только вечерню. Я спросил:
— Их отстранили от обязанностей?
— Да.
— Они в чем-то провинились?
— Можно и так сказать.
— Нарушили шестую заповедь?
Пиоланти покраснел, как девушка.
— Да нет же, — сказал он, — таких здесь нет. Священники, которые согрешили плотски, или те, что из корыстолюбия нарушили заповеди господни, не останавливаются в Ладзаретто, когда Рим вызывает их для объяснений.
— В чем же их вина? — заинтересовался я.
— В толковании доктрины, — прошептал Пиоланти. — Может, мы лучше оставим этот разговор…
Но сам же продолжал об этом говорить. Он рассказал, что много лет назад, однако в те времена, когда в лепрозории давно уже не было больных, священники, оказавшиеся в его положении, останавливались в Ладзаретто, потому что в римских монастырях и домах, принадлежавших орденам, где обычно находит приют приезжее духовенство, их боялись и неохотно к себе пускали. Считалось, что общение с такими людьми может бросить тень на наивных, или неосторожных, или на тех, у кого есть враги.
— Так было когда-то, — сказал он. — В наши дни и это изменилось. Но обычай сохранился, и многие из тех, кого вызывают в Рим по тем же причинам, что и меня, по-прежнему держатся за Ладзаретто.
— Из смирения?
— Вероятно. А кроме того, не хотят навязываться. Потому что хоть и смешно в наши дни предполагать, будто общение с нами для кого-то опасно, удовольствия оно никому не доставляет.
— Почему? — спросил я. — Неужели из-за вашей репутации?
— В известной мере. Но мы сами находим способ к тому, чтобы не замарать чью-либо репутацию. Мы избегаем, тех, кому встречи с нами могут повредить. Вообще стараемся быть от них подальше. Даже здесь, в Ладзаретто, как вы заметили, мы держимся друг от друга на расстоянии. Значит, главная причина, по которой мы выбираем Ладзаретто, не в этом. Мы попросту в тягость некоторым людям. Наподобие того, как голодные тяготят сытых. Мы это понимаем.
— Но меня вы не избегали, — напомнил я ему. — Вы даже пригласили меня в Ладзаретто.
— Я ничем не могу повредить вам, потому что вы не принадлежите к нашей среде, — ответил Пиоланти. — И мое общество не тяготит вас, ибо присутствие наше тягостно в том смысле, в каком я употребил это слово, — только для тех, кто мог бы нам помочь.
— Но не приходят к нам на помощь, — закончил я его мысль.
— Не могут, — поправил он меня. — Не всегда могут.
— А отец де Вос? — спросил я. — Вы ему тоже были в тягость?
— Не думаю, — ответил он. — Он проявил ко мне столько доброты!
— Ко мне тоже, — заметил я. — Только ничего из этого не вышло.
— Потому что таких, как он, мало, — сказал Пиоланти. — И слишком много таких, как мы. Нуждающихся.