— Я Джозеф Олбени Рочклиф, — сказал доктор, — это имя я получил от небольшого поместья моей матери, которое совсем сошло «а нет из-за штрафов и конфискаций.
— Неужели это, в самом деле, так, — обрадовался Холдинаф, — и я вновь обрел своего старого приятеля?
— Именно так, — ответил Рочклиф, — в этом же виде я являлся тебе в зеркальной зале…Ты держался так храбро, Ниимайя, что вся наша затея могла провалиться, если бы я не предстал перед тобой в образе погибшего друга. Но, поверь, это было против моего желания.
— И не стыдно тебе? — воскликнул Холдинаф, бросаясь к нему в объятия и прижимая его к груди. — Ты всегда был негодным проказником. Как мог ты сыграть со мной такую штуку?.. Ах, Олбени, помнишь доктора Пьюрфоя и колледж Кайюса?
— А как же? — ответил доктор, взяв пресвитерианского священника под руку и подводя его к скамье, стоявшей в стороне от других пленников, которые не могли надивиться на эту сцену. — Помню ли я колледж Кайюса? — продолжал Рочклиф. — Да, и какой славный эль мы пили и какие пирушки были у матушки Хафкен.
— Суета сует, — сказал Холдинаф, улыбаясь доброй улыбкой и все еще сжимая руку вновь обретенного друга.
— А набег на ректорский фруктовый сад… Ведь чисто было обделано дельце? — вспоминал доктор. — Это был мой первый заговор, и сколько я трудов потратил, чтобы уговорить тебя в нем участвовать.
— О, не поминай этого беззаконного дела, — перебил его Ниимайя, — уж я-то могу сказать, как говаривал благочестивый мистер Бэкстер, что эти мальчишеские проказы даром не прошли: ведь неумеренный аппетит к фруктам породил болезнь желудка. которой я страдаю и доныне.
— Верно, верно, любезный Ниимайя, — сказал Рочклиф, — но не обращай внимания… Глоток водки, и все как рукой снимет. Мистер Бэкстер был, — он чуть было не сказал «осел», но удержался и закончил так: — хороший человек, но, по-моему, слишком уж щепетильный.
Так они сидели рядом, как лучшие друзья, и в течение получаса с: восторгом вспоминали былые школьные проделки. Понемногу перешли к политическим темам; тут уж они перестали держаться за руки и время от времени обменивались такими фразами, как: «нет, любезный брат мой», или «здесь я не могу с тобой согласиться», или «по этому поводу я позволю себе думать иначе»; но когда они принялись ругать индепендентов и других сектантов, оба дружно понеслись вперед, и трудно было сказать, кто бежал быстрее. К несчастью, во время этого дружеского разговора как-то зашла речь о епископстве Тита, и тотчас же возник принципиальный вопрос об управлении церковью. Тут — увы! — мигом открылись шлюзы, и они стали изливать друг на друга греческие и еврейские тексты; глаза у них горели, щеки пылали, кулаки сжимались, и они стали больше похожи на свирепых противников, готовых выцарапать друг другу глаза, чем на христианских священников.
Роджер Уайлдрейк, услышав их спор, задумал еще больше разжечь его. Он, разумеется, самым решительным образом принял участие в споре, хотя предмет его был ему совершенно незнаком. Несколько озадаченный бойким красноречием и ученостью Холдинафа, кавалер с беспокойством наблюдал за лицом доктора Рочклифа; но когда он увидел гордый взгляд и непреклонность поборника епископальной церкви и услышал, что на греческие слова он отвечает по-гречески, а на еврейские по-еврейски, Уайлдрейк поддержал его доводы, а в подтверждение крепко ударил по скамье и торжествующе расхохотался в лицо пресвитерианскому священнику. В конце концов сэр Генри и полковник Эверард неохотно вмешались в спор и с трудом уговорили двух друзей отложить диспут; «их развели в разные стороны, и они бросали друг на друга такие взгляды, по которым было ясно, что старая дружба уступила место вражде.
Пока они косились друг на друга и страстно желали возобновить спор, чтобы доказать свою правоту, в камеру вошел Пирсон и тихим, взволнованным голосом сказал, что все должны приготовиться к немедленной смерти.
Сэр Генри Ли встретил приговор с мрачным спокойствием, которое не покидало его все время. Полковник Эверард попытался представить обоснованную и гневную апелляцию парламенту на решение военно-полевого суда и генерала. Но Пирсон отказался принять и передать такой протест и удрученно, с прискорбием повторил свое предупреждение, чтобы все приготовились умереть ровно в двенадцать; после этого он вышел из камеры.
Это известие удивительно подействовало на двух споривших служителей церкви. С минуту они смотрели друг на друга с добротой и раскаянием во взгляде; каждый великодушно стыдился своей горячности. Эти чувства потушили в них последние остатки гнева, и наконец оба вместе воскликнули.