— Я ничего не забываю, но говорю, что все может устроиться. Не отнимай у меня надежду и предоставь мне действовать.
Он расстался со мной, так сердечно обняв меня, что источник сладких слез, давно иссякнувший, снова открылся во мне. Я вернулся к своему делу, а несколько часов спустя в одной из моих мастерских я увидал мальчика лет 13 или 14, решительного и умного вида, как бы искавшего кого-то. Я подошел к нему и спросил, что ему надо.
— Ничего, — отвечал он мне с уверенностью, — я просто смотрю.
— А знаете ли вы, хорошенький барчонок, — сказал ему, шутя, старик рабочий, — что так смотреть на то, чего не понимаешь, не позволяется?
— А если я понимаю, — отвечал ребенок, — тогда что?
— А что же вы понимаете? — спросил я, улыбаясь его апломбу. — Расскажите-ка нам.
Он отвечал мне целой химико-физико-металлургической тирадой, так хорошо сказанной и составленной, что старик рабочий опустил от изумления руки по швам и застыл точно статуя.
— По какому руководству выучили вы это? — спросил я у маленького мальчугана, ибо он был мал ростом, плотно сложен и некрасив, но некрасив так оригинально и прелестно, что это сразу внушало симпатию к нему. Я рассматривал его с таким волнением, которое доходило до дрожи. У него были прекрасные глаза, немного различные, что придавало ему два профиля разных выражений, один добродушный, а другой насмешливый. Нос был чересчур длинен и тонок, но полон смелости и ума. Цвет лица его был смуглый, свежие губы открывали крепкие зубы, странно расположенные. В улыбке было что-то нежное и вызывающее, какая-то смесь уродства и прелести. Я почувствовал, что люблю его, и хотя все существо мое было сильно потрясено, я почти не удивился, когда он мне отвечал:
— Я не учусь по руководствам, я повторяю урок профессора Обернэ, моего учителя. Не знакомы ли уж вы со стариком Обернэ? Он ведь будет не глупее других, а?
— Да, да, я его знаю, это хороший учитель! А вы хороший ученик, monsieur Поль де-Вальведр?
— Каково, — заговорил он опять, причем лицо его не выражало никакого удивления, — вам известно мое имя? А как же зовут вас самого?
— О, вы меня не знаете. Но каким образом очутились вы здесь один?
— А потому, что я приехал сюда на шесть недель изучать дело, посмотреть, как работают и как ведут себя металлы при опытах на широкую ногу. В лаборатории об этом невозможно составить себе понятия. Тогда мой профессор сказал: «раз его этот предмет интересует, мне хотелось бы, чтобы он мог видеть в действии какой-нибудь большой специальный завод». А его сын, Анри, отвечал ему: «это очень просто. Я еду в ту сторону, где имеются такие заводы, и свезу его туда. У меня там есть друзья, которые все покажут ему и хорошенько объяснят». Вот я и приехал.
— А Анри уехал!.. Он оставляет вас со мной?
— С вами! Ах, а вы-то говорили, что я вас не знаю. Вы Франсис! Я искал вас и почти был уверен, что узнал вас с первого же взгляда!
— Узнали? С тех пор…
— О, я вас вовсе не помнил. Но в комнате Анри есть ваш портрет, и вы на него порядком похожи!
— А, мой портрет все еще у вас?
— Само собой! Почему бы ему там не быть? Да вот, кстати, у меня есть письмо к вам, я сейчас вам передам его.
Письмо было от Анри.
«Я не захотел сказать тебе, зачем я приезжал. Я хотел сделать тебе сюрприз. К тому же, ты, пожалуй, стал бы возражать мне. Тебе, пожалуй, потребовался бы целый час для того, чтобы снова овладеть собой после такого волнения, а я не мог терять ни часу. Когда я уезжал, жена моя собиралась подарить мне четвертого ребенка, и я боюсь, что в своем усердии она опередит мое возвращение. Я не прошу тебя беречь нашего Паолино, как зеницу твоего ока. Ты его полюбишь, это очаровательный бесенок. Через шесть недель, день в день, ты привезешь мне его обратно в Бланвилль, на берег Лемана».
Я поцеловал Паолино, трепеща и плача. Мое волнение удивило его, и он взглянул на меня своим пытливым, проницательным взором. Я мигом оправился и увел его к себе, куда Анри отвез заранее его небольшой багаж.
Я был сильно взволнован, но, в сущности, до безумия счастлив, что могу заботиться об этом ребенке и быть полезным ему, ему, напоминавшему мне свою мать, точно смутный образ сквозь разбитое стекло. Минутами это была совсем она в свои редкие часы доверчивой веселости. Порой это опять была она, в минуту своих глубоких грез. Но как только ребенок открывал рот, получалось совсем другое: он о фактах не мечтал, а думал и доискивался истины. Он был настолько же положителен, насколько она была романтична, страстен, как и она, но страсть его влекла его к учению, и он пылко стремился к открытиям.