— Куда надо смотреть? — спросила с живостью мадемуазель де-Вальведр.
— Куда я уже говорил вам. Оказывается… нет! Вон белая ракета. Она пущена гораздо выше, чем предполагалось. Должно быть, он пренебрег намеченным проводниками правилом. Если не ошибаюсь, он теперь на больших площадках.
— Большие площадки — это ведь снежная равнина, да?
— Постойте… Вторая белая ракета!.. Снег тверд, и он без труда разбил свою палатку… Третья белая ракета! Его инструменты благополучно доехали, ничего не сломано и не попорчено, браво!
— Если так, то он проведет лучше ночь, чем мы, — сказала г-жа де-Вальведр, — ибо для него ничего нет на свете дороже его инструментов.
— Но почему же вам не спать спокойно? — решился сказать я в свою очередь. — Г. де-Вальведр так хорошо предохранен от холода. К тому же, он так привык к подобным приключениям.
Г-жа де-Вальведр чуть-чуть улыбнулась, не то благодаря меня за мои утешения, не то из презрения к ним, не то на мое наивное предположение, что такой муж, как ее, может быть причиной ее бессонниц. Она ушла с балкона, где Обернэ, не ждавший больше никакого сигнала, остался болтать о Вальведре с Павлой, а я последовал за Алидой к чайному столу и почувствовал опять сомнение по поводу прелести ее лица. Она же, точно угадывая мою неуверенность, небрежно растянулась на довольно низкой кушетке и я, наконец, мог разглядеть ее вполне, ибо свет от лампы на столе падал ей прямо на лицо.
Я созерцал ее уже некоторое время молча и слегка смущенный, как вдруг она медленно подняла на меня глаза, как бы говоря мне: «ну что же, решаетесь вы наконец заметить, что я совершеннейшее из существ, когда-либо встречавшихся вам?» Этот женский взгляд был до того выразителен, что он пронизал меня дрожью от головы до ног, и я вскричал растерянно:
— О, да, да!
Она поняла, до чего я молод, и не оскорбилась, ибо спросила меня с весьма слабым удивлением, на что я отвечаю.
— Простите, пожалуйста. Мне показалось, что вы говорите со мной!
— Вовсе нет. Я ничего вам не говорила!
И она пронизала меня вторым взглядом, еще более долгим и проницательным, чем первый, который привел меня в окончательное смятение, ибо проник в самую глубь моей души.
Мне никогда не удастся объяснить тем, кто не встречал никогда взгляда этой женщины, какая заключалась в нем таинственная сила. Ее глаза, необычайно длинные, светлые и окаймленные темными ресницами, отделявшими их от щек колеблющейся тенью, не были ни голубые, ни черные, ни зеленоватые, ни желтоватые. Они принимали по очереди все эти оттенки, смотря по падавшему на них свету или по внутреннему волнению, заставлявшему их то потухать, то сверкать. Обычное выражение их было невероятно томным, но не было глаз непроницаемее этих, когда они тушили свое пламя, чтобы ничего нельзя было в них прочесть. Но как только в них загоралась небольшая искорка, все тревоги желания и безволия обуревали ту душу, которой она собиралась завладеть, как бы эта душа ни была хорошо защищена или недоверчива. Но моя душа не была нимало предупреждена и не подумала ни минуты о защите. Она была покорена! Едва успели мы обменяться вышеприведенные немногими словами, как к нам подошел Обернэ со своей невестой. А все было уже кончено в моем уме и совести. Я порвал уже и со своим домом, и с семьей, и со своей судьбой, и с самим собой. Я принадлежал слепо, исключительно этой женщине, этой незнакомке, этой чародейке.
Я ничего не помню из того, что говорилось вокруг этого маленького столика, на котором Павла де-Вальведр двигала чашками, спокойно переговариваясь с Обернэ. Я совершенно не знаю, пил ли я чай или нет. Я знаю только одно, что я подал чашку г-же де-Вальведр и остался подле нее, не спуская глаз с ее тонкой, белой руки, не смея смотреть более ей в лицо, убежденный, что потеряю голову и упаду к ее ногам, если она еще раз взглянет на меня. Когда она возвратила мне пустую чашку, я машинально взял ее и не подумал отойти от нее. Я точно тонул в духах ее платья и волос. Я рассматривал, скорее тупо, чем исподтишка, кружева ее манжеток, тонкую ткань ее шелкового чулка, вышивку ее кашемировой кофточки и жемчуг ее браслета, точно я никогда не видывал до того дня элегантной женщины и хотел познакомиться с законами изящества. Какая-то робость, граничившая со страхом, мешала мне думать о чем-либо другом, кроме этой одежды, от которой струились пламенные волны, не дававшие мне ни дышать, ни говорить. Обернэ и Павла говорили за четверых. Сколько, значит, имели они сказать друг другу! Я охотно верю, что они обменивались отличными мыслями на еще более отличном языке, но я ровно ничего не слышал. Позднее я убедился, что мадемуазель де-Вальведр была наделена большим умом, прекрасным образованием, здравым и возвышенным рассудком и даже большой прелестью в разговоре. Но в эту минуту, всецело погруженный сам в себя и думавший лишь о том, чтобы сдерживать биения своего сердца, как я удивлялся нравственной свободе этих счастливых жениха и невесты, так легко и многословно сообщавших друг другу свои мысли! Их любовь была уже сообщительной, супружеской любовью, тогда как я чувствовал, что вожделение угрюмо и страсть нема.