Это сумасбродство до того прельстило меня, что я чуть было не привел его в исполнение. Наконец, я остановился на менее драматическом решении и вздумал играть на гобое. По мнению отца, бывшего хорошим музыкантом, я играл на нем очень хорошо, а те музыканты, что бывали в нашем доме, охотно соглашались с ним. Моя дверь была настолько удалена от двери г-жи де-Вальведр, что моя музыка не мешала ее сну, если она спала, а если она не спала, что было более чем вероятно ввиду частых входов к ней ее горничной, то она могла пожелать узнать имя такого милого виртуоза.
Но какова была моя досада, когда, посреди моей лучшей арии, в мою дверь скромно постучался лакей и обратился ко мне со следующей речью, со столь же смущенным, сколько почтительным видом:
— Прошу барина извинить меня. Но если только барину не желательно непременно упражняться на своем инструмент в гостинице, то вот моя барыня, которой очень нездоровится, нижайше просить барина…
Я показал ему знаком, что он может прекратить потоки своего красноречия, и досадливо положил свой инструмент назад в футляр. Значит, она непременно хотела спать! Досада моя перешла в какую-то ярость, и я стал желать ей дурных снов.
Но не прошло и четверти часа, как лакей снова появился. Г-жа де-Вальведр благодарила меня, но так как и при тишине она не могла спать, то разрешала мне снова приниматься за мои музыкальные упражнения. Заодно она спрашивала, не могу ли я одолжить ей какую-нибудь книгу, лишь бы это было сочинение беллетристическое, а не научное. Лакей так хорошо исполнил это поручение, что я подумал, что на этот раз он заучил его наизусть. Вся моя дорожная библиотека состояла из пары новых романов маленького формата женевских дешевых изданий и крошечной анонимной книжонки, которую я колебался с минуту присоединить к моей посылке и которую, наконец, сунул туда или, вернее, бросил внезапным движением, с волнением человека, сжигающего свои корабли.
Эта тонкая книжонка была сборником стихотворений, напечатанных мною в 20 лет под прикрытием анонима. Издал ее мой дядя-книгоиздатель, баловавший и ободрявший меня, тогда как отец предупреждал меня, что я сделаю умно, если не компрометирую его и моего имени из удовольствия напечатать такие пустячки.
«Я не нахожу, чтобы твои стихи были очень плохи, — сказал мне тогда мой добрый отец, — некоторые вещи мне даже нравятся. Но раз ты хочешь сделаться писателем, то довольно с тебя выпустить эту книжку в виде пробного шара и не называть своего имени, если ты желаешь узнать, что именно о ней думают. Если ты сумеешь промолчать, то этот первый опыт принесет тебе пользу. А если не утерпишь, и книгу твою осмеют, то, во-первых, тебе будет досадно, а во-вторых, ты создашь себе неприятное начало, которое потом будет трудно заставить забыть».
Я последовал свято этому доброму совету. Мои стихи не вызвали большого шума, но и не показались дурными, а некоторые стихотворения были даже замечены. С моей точки зрения, хорошего в них было только то, что они были искренни. Они передавали настроение молодой души, жаждущей волнений, не имеющей претензий на мнимую опытность и не очень хвастающей тем, что она будто бы стоит на одной высоте со своими мечтами.
С моей стороны было, несомненно, большой неосторожностью послать эти стиха г-же де-Вальведр. Если она угадает, кто автор, и найдет мои стихи смешными, то я погиб. Самомнение меня не ослепляло. Моя книга была детским произведением. Возможно ли, чтобы тридцатилетняя женщина заинтересовалась такими наивными порывами и так мало прикрашенной непорочностью?.. Но почему же она должна угадать? Разве я не сумел скрыть правду даже от самых лучших своих друзей? А если я более смущался при мысли о ее насмешках, чем о насмешках кого бы то ни было, то не закончился ли для меня шанс на исцеление в силу той досады, которую должна была причинить мне ее резкость?
Дело в том, что я не хотел исцеляться, я чересчур хорошо чувствовал это, и часы тянулись теперь для меня смертельно долго. Теперь мне было еще тяжелее ждать, с тех пор как я так опрометчиво послал мое двадцатилетнее сердце нервной, скучающей женщине, которая, пожалуй, и не взглянет на него. Так как ко мне больше не присылали, то я вышел на воздух, чтобы не задохнуться. Я заговорил с первым прохожим, и говорил нарочно громко под окном путешественниц. Никто не показался в окне. Мне хотелось вернуться в дом, а между тем я пошел дальше, сам не зная куда.