Что произошло в последующие два дня? Мне не хватило смелости признаться в своей любви, но меня поняли. Я боялся быть отвергнутым, если заговорю. Наивность моя была велика: в моем сердце ясно читали и позволяли обожать себя.
На третий день Обернэ отвел меня в сторону после спуска ракет.
— Я беспокоюсь и намерен пуститься в путь, — сказал он мне. — Сигнал, который я только что истолковал дамам в благоприятном смысле, был почти сигналом отчаяния. Вальведр в опасности: он не может ни подняться, ни спуститься, а погода угрожает испортиться. Ни тревожить Павлу, ни предупреждать Алиду не следует ни за что на свете. Они захотели бы сопровождать меня, и всякая попытка оказалась бы невозможной. Я выдумал, что у меня мигрень, и ухожу к себе будто бы для того, чтобы выспаться. Но я сию же минуту отправлюсь в путь с проводниками, которые у меня всегда имеются наготове. Мне придется идти всю ночь, а завтра, после полудня, я надеюсь настичь экспедицию. Ты узнаешь об этом, если мне удастся спустить для тебя вечером ракету. Если ты ничего не увидишь, тебе нечего будет ни говорить, ни делать. Мужайся тогда и говори себе, что это вовсе не доказательство несчастья, а что просто запас фейерверочных снарядов истощился или попортился, или что мы находимся в таком месте, где нас нельзя видеть отсюда. Что бы ни случилось, оставайся около этих двух женщин до моего возвращения или до возвращения Вальведра… или до какого-нибудь нового известия…
— Я вижу, — сказал я ему, — что ты не уверен, вернешься ты или нет! Я хочу идти с тобой!
— И не думай об этом, ты только задержал бы меня и осложнил бы мои заботы. Ты необходим здесь. Во имя дружбы я прошу тебя заменить меня, охранять мою невесту, поддержать в случае нужды ее мужество, внушить ей быть терпеливой, если, как я надеюсь, все дело сведется к нескольким дням отлучки; наконец, помочь г-же де-Вальведр вернуться к своим детям, если…
— Ну, не станем думать о возможности несчастья! Уезжай скорее, это твой долг. Я же остаюсь, раз это мой долг.
Мы условились, что на следующее утро я объясню отсутствие Анри тем, что он будто бы получил известия от г. де-Вальведра, который послал его для наблюдений на соседнюю гору, а что потом, если понадобится, то я буду придумывать другие предлоги на основании могущих встретиться обстоятельств.
Итак, я вступал в поэму счастливой любви при самых мрачных предзнаменованиях. Признаюсь, я весьма мало тревожился о г. де-Вальведре. Он следовал своему предназначению, он предпочитал науку любви или, по меньшей мере, домашнему счастью, а следовательно, он рисковал таким образом и своей супружеской честью и жизнью. Пусть так, это было его право, и я не находил нужным ни жалеть его, ни щадить. Но за Обернэ я серьезно и боялся, и печалился. Мне стоило больших трудов притвориться спокойным, объявляя об его отъезде. К счастью, мои спутницы легко дались в обман. Алида была скорее склонна жаловаться на опасные экскурсии своего мужа, чем тревожиться из-за них. Было очевидно, что ее унижало сознание, что она потеряла над ним свое влияние, которое удерживало его дома в течение нескольких лет. Лично она от этого не страдала, но краснела за это на людях. Что же касалось Павлы, то она так свято верила в доверие и в искренность Обернэ, что храбро преодолела первое тревожное движение и сказала:
— Нет, нет! Анри не станет меня обманывать. Если бы мой брат был в опасности, он сказал бы мне об этом. Он не стал бы сомневаться в моем мужестве и не поручил бы никому другому поддерживать мужество Алиды.
Погода стояла пасмурная, и мы в этот день не ходили гулять. Павла занималась в своей комнате. Не смотря на сырой и холодный воздух, Алида провела весь день в галерее, говоря, что она задыхается в этих комнатах с низкими потолками. Я сидел подле нее и не мог сомневаться в ее согласии на этот tête-à-tête. Будь это накануне, подобное снисхождение свело бы меня с ума, но я думал об Обернэ со смертельной тоской и тщетно усиливался казаться счастливым. Она заметила это и, нимало не угадывая правды, приписала мой удрученный вид страсти, сдерживаемой страхом. Она забросала меня неосторожными и жестокими вопросами, и то, чего я не посмел бы сказать ей в упоении надежды, она вырвала у меня в моей лихорадочной тоске. Но признания мои были полны горечи и тех несправедливых упреков, которые обличают скорее вожделение, чем нежную любовь. Почему хотела она читать в моем смятенном сердце, если ее сердце, такое спокойное, могло предложить мне одну лишь бесплодную жалость? Упреки мои ее не оскорбили.