- Конечно, еще букет!.. И я уж теперь догадалась, от кого: вчера с какими-то тремя дураками познакомил меня Алексей Иваныч; это, наверно, от них.
Когда же человек с окладистой бородой (в лиловом пиджаке и в картузе, как у Мартына, с околышем из Манчестера) направился тоже к балкону, Наталья Львовна толкнула отца:
- Папа, гони его вон!.. Я к нему ни за что не выйду! Тот букет швырнула, - и очень рука болит, - а теперь еще...
- Ага!.. Хорошо! - угрожающе сказал полковник, надевая фуражку.
И, выйдя на балкон к рыжему, он спросил строгим рокотом:
- Кого надо, любезный?
Тот снял картуз и протянул букет:
- Вот прислали тут... барышне...
- То есть дочери моей... кто?
- Точно так... барин, - помещик Гречулевич.
- Гм... помещик?
Полковник покосился на окно, кашлянул и спустился с балкона, медленно размышляя.
- Дочь моя больна... поэтому...
Он совершенно не знал, как поступить с букетом помещика. Он прошел несколько шагов по дорожке, почесал переносье... Рыжий шел за ним.
- Гм... помещик... Что же, он здесь на постоянном жительстве?
- Да... Они... вот там ихняя дача... за косогорьем, отсюда незаметно... на берегу.
- Ага!.. Се-мей-ный? (Еще несколько шагов вперед.)
- Никак нет... Человек холостой.
- Так... служит где-нибудь? Не чиновник?
- Нет, так, по домашности... по хозяйству.
- Вот что, любезный... (Это уж, подходя к калитке.) Дочь моя больна, поэтому... - Он вынул кошелек, долго в нем рылся, нашел, наконец, двугривенный. - Вот!.. Что же касается букета и прочее... скажи, братец, что-о... передал! Только не самой барышне лично, так как больна... Понимаешь? Больна!.. Можешь даже тут его где-нибудь положить... Вот так... С богом теперь!
Ни из окон дома, ни с балкона не видно было, как беседовал полковник с рыжим садовником; когда же он вернулся, Наталья Львовна спросила с явным любопытством:
- Ну, от кого?
- Какой-то, видишь ли, Гречулевич, - по-ме-щик!
- Ну да, - я так и знала! Это из трех из этих... с хлыстом, в ботфортах... А какие цветы?
- Ну уж, не посмотрел... Хотя, если тебе угодно... Букет, конечно, тут брошен - пошли Ивана.
Иван принес букет, оказались тоже огромные хризантемы, только розовые.
- Какая прелесть! - восхитилась Наталья Львовна и поставила их в вазу на стол.
- Сейчас еще принесут, - вот увидите! Это они сговорились! - уверяла она Ундину Карловну.
Но суровый Макар Макухин не догадался прислать букета.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
"ДОГОНЮ, ВОРОЧУ СВОЮ МОЛОДОСТЬ!"
В начале декабря на Перевале часто слышны были короткие револьверные выстрелы: это Алексей Иваныч занимался стрельбою в цель. Он ставил вершковую доску-обрезок в два с половиной аршина то на двадцать пять шагов, то на тридцать и выпаливал в него пачки патронов. Обрезок он расчертил и разметил, завел было сложную ведомость, куда заносил тщательно каждую пулю: такая-то в голову, такая-то в грудь, в бедро, в живот, в ногу, - но ведомость эту скоро бросил. Собаки сначала встревоженно лаяли, потом привыкли (только прибегал на время стрельбы чей-то гончак с нижних дач, должно быть Гречулевича, и все скакал около). Потом увлекся этим старый полковник: он тоже укрепил рядом подобный же обрезок, становился перед ним по всем правилам стрелкового устава и палил.
- Человек должен всегда уметь защищать себя от оскорбления, - не так ли? - говорил Алексей Иваныч.
- Дорогой мой, это - сущая правда, - соглашался Добычин.
От старости у него сильно тряслись руки, но стрелял он все-таки лучше Алексея Иваныча и после особенно удачного выстрела говорил:
- По-нашему, по-армейски, - вот как... а как по-вашему?
- Кажется, есть особые какие-то дуэльные револьверы... есть? спрашивал его Алексей Иваныч.
- Конечно, непременно есть, мой дорогой: пистолеты... на один заряд.
- И как их... в каждом городе достать можно? Конечно, где есть магазин оружейный...
- Ну, само собою разумеется, наверное... Хоть две-три пары да есть: на любителей.
Потом, к случаю, он вспоминал, какие были стрелки в его батальоне:
- В этом отношении у меня знамя высоко держали - о-о!.. На офицерской стрельбе даже, - у кого пять пуль в мишени или четыре, - я всех обхожу по фронту. "Спасибо, капитан. Спасибо, поручик..." Но три пули - это уж нет, позор и стыд... У меня в третьей роте чудеса делали: из старых солдат без значка ни од-но-го!.. По шестидесяти пуль в колонну залпом на тысячу пятьсот...
- Да, это хорошо, - рассеянно поддерживал Алексей Иваныч.
Вскоре Алексей Иваныч исчез: и агент пароходства, и пристав, сам всегда провожавший на пароход лодки, озабоченный жуликами, и Павлик даже, и Добычин - знали, куда он поехал ночью. Но собрался он как-то неожиданно, еще за час до отъезда не думая, поедет сегодня или нет. Наскоро захватил маленький чемодан, бурку и вдруг пошел своим суетливым шагом через Перевал, когда уже сияли перед самой пристанью цветные огни: на мачте - зеленый, на левом борту - красный, на правом - голубой. Думал было уехать незаметно и не мог, конечно.
Ночь была тихая, спать не хотелось, да и очень беспорядочно было на душе. Бродил по палубе, по привычке во все вглядываясь: в бочки с маслом, в ящики с поздними фруктами, в рогожные тюки с размашистыми надписями и скверным запахом.
На палубе, в теплой близости трубы, спало несколько человек простонародья и грузин, и когда Алексей Иваныч остановился около них, всматриваясь и обдумывая каждого, поднялась какая-то лохматая старая голова и проговорила не спеша:
- Как благий, той ночью спить, того, как ночь, у сон клонить... а злодий, - вин встае и ходе.
- Что-что? - удивился Алексей Иваныч.
- Злодий, кажу, - злодий... вин ночью встае и ходе.
Алексей Иваныч даже пощупал рукой фуражку, - есть ли на ней инженерский значок и кокарда, и повернулся к фонарю так, чтобы старику их было отчетливо видно. Потом вздохнул и проговорил кротко:
- Спи, дурак.
Потом он подумал, что едет он только затем, чтобы отомстить Илье. Может быть, старик это самое и угадал (кто их знает, этих стариков, что у них за чутье?), угадал, потому и сказал о нем: злодий... Ночь была светлая, и берег прозрачно чернел, и дрожало над черно-серебряным морем такое множество звезд, что было страшно.
На грязном дворе палубы, на носу, стояли быки - при тусклых, закопченных фонарях что-то многорогое, безумно странное, а около камбуза широкий кок и узкий буфетчик спорили, один круглым голосом, с рокотком, другой колючим:
- Осип Адамыч, вы ведь этого не знаете, а говорите: быть не может. Я же больше вашего плавал, значит, я больше видал. Если говорю я, что в Бейруте есть русское училище, - значит, я это точно знаю, что говорю.
- Быть не может.
- Опять начинай сначала: быть не может... Вы говорите: быть не может, а я вам говорю, что даже учат там по-русскому, если хотите знать.
Оттого, что где-то в Бейруте действительно, может быть, есть русское училище, Алексею Иванычу стало так тоскливо: зачем? Даже плечами пожал и прикачнул головою.
Глядел на мачты возносящиеся, на шипучую воду, - могучий стук машины слушал, все было ненужное, чужое.
Таким же чужим и странным показалось все, когда проснулся на другой день в каюте: не сразу вспомнил, куда и зачем едет.
Когда же, умываясь, ощупал он свой револьвер, почему-то вспомнился стишок: "Злой чечен ползет на берег, точит свой кинжал..." Каждое слово тут было такое шипящее и звенящее, как косы на сенокосе. Так и звенел по-комариному, надоедливо, этот стишок весь день: вдруг возникнет откуда-то и зазвенит.
Все время отчетливо представлялся Илья: лицо выпуклое, бритое, волосы длинные, черные, пенсне, галстук пестрый, на часовой цепочке штук двенадцать брелоков (теперь, должно быть, еще больше), - большая уверенность в себе и во всем, что делает.
Это к нему теперь он. Стук парохода, почти бессонная ночь, потом еще такие же ночи, все дорожные дрязги, неудобства, гостиница - все для него. Хотелось долго, до устали ходить по палубе; пелось про себя и вполголоса: "Ползет на берег, точит свой кинжал!" Была какая-то неловкость в кисти правой руки, в плечах, в левой стороне шеи. И что-то похожее на Илью было в полном бритом лице актера, который ехал в одной с ним каюте.