- Ка-кой лупоглазый?.. Это Гречулевич-то лупоглазый? Ах, Павлик, Павлик! - Наталья Львовна засмеялась грудным своим смехом и опять: - Ах, Павлик!
Павлик только что хотел сказать, что он для нее и не Павлик вовсе, а Каплин, и что так несравненно будет лучше: Каплин, - когда Наталья Львовна вдруг ошеломила его:
- Да вы знаете ли, несчастный, что это все его, этого лупоглазого?.. Вот вся верхушка, где монастыри эти ваши, - да, да, да! - и царица Дарья... это все его!
- Он наврал! - с негодованием сказал Павлик.
Наталья Львовна засмеялась еще веселее.
- Вот тебе на!.. Там и каменоломня его, только теперь он ее уж продал какому-то... Макухину... Я там все видела... Ничего особенного нет, - дико, но... красиво зато!
- Откуда же это у него? Что вы?
- Господи! По наследству, конечно!.. Какой-то вымерший генерал троюродный... А тому тоже по наследству... Он мне что-то объяснял... да: за боевые заслуги... Одним словом, это теперь все его... Вы довольны?
Она нашла место для последней шпильки, оправила волосы с боков и сказала:
- Очень голодна и адски устала... Пойду чай пить... Прощайте!
Кивнула ему и ушла с веранды.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
ШТИЛЬ
Полковник Добычин был уже в том устойчивом равновесии душевном, в котором бывают обычно здоровые, много и бодро на своем веку походившие по земле старики, когда они начинают вглядываться прощально во все кругом. Это длится иногда довольно долго, смотря по крепости сил, и всегда бывает трогательно и значительно. Если бы были у Добычина внук или внучка, - он был бы отличнейший нежный дедушка из таких, у которых на руках засыпают, как в удобной кроватке, ребятишки, а они относят их в детскую, раздевают сами, выслушивают, как тянет плаксиво разбуженный карапуз: "Глаа-за-а не смотрют!" - и советуют безулыбочно: "А ты протри их... Малы они еще, - вот поэтому и не смотрят... Протри их хорошенько, - будут они большие, будут лучше смотреть... А то ничего уж, - завтра протрешь... спи с господом!" И перекрестят набожно, и уйдут на цыпочках, и в детской сон.
Но ни внука, ни внучки не было, - только Нелюся.
В саду к Ивану Щербаню подходил иногда, и когда тот, суеверно перевязав запястья широких лап красной шерстяной ниткой, выворачивал на перекопке жирные, ноздреватые, глинистые, горьковато пахнущие корнями глыбы, полковник стоял около и хвалил: "Та-ак!.. Брависсимо!.. Вот это так - на совесть!" - "Ну, а то как же?" - польщенный, отзывался Иван, плюя на ладони. Но случалось - Иван выхватывал заступом сочный и сильный, - аж капало с беломясого корня, - побег вишни, черешни яблони, - и Добычин весь порывался к нему:
- Голубчик мой, - да как же ты его так?!
- Шо "как"? - удивлялся Иван.
- Да зачем же ты его так неосмотрительно?.. Эх, бра-ат!
- Это? Да это ж волчок!
- Какой волчок?
- Такой, самый вредный волчок и есть от корня... Гм! Чудное дело - как же его допустить?.. Он же дерево глушит! - И Иван выдергивал и далеко отшвыривал волчок; но когда он отходил, полковник, несколько конфузливо и хитровато, чтобы он не видел, подымал отверженца, прятал его под полу николаевки и, отойдя куда-нибудь в угол за деревья, осторожно сажал его снова в мягкую от дождей землю: "Бог, мол, с ним... Отчего же ему не расти? Чем он виноват, что волчок? Пусть себе растет, хоть и волчок..." А однажды, когда в помощь себе для работ в саду Иван принанял поденного турка, и турок этот, слишком широко размахнувшись киркой, сорвал кусок коры с молодого конского каштана, Добычин даже за руку его ухватил: "Ты что же это? Ты как..." Оторопелый турок все прикладывался к феске и бормотал: "Фа-фа-фа... звиняй, козяин!.. Гм... фа-фа... никарош!" И хоть и не хозяин был здесь Добычин, и хоть и не так уж было это важно для каштана, - все-таки занялся раной он сам, замазывал глиной, обматывал тряпкой, - очень был озабочен, - и хоть турок не понимал, что он такое говорил, все-таки по-стариковски обстоятельно усовестить его Добычин почел своим долгом.
В тот день, когда Наталья Львовна ездила с Гречулевичем на Таш-Бурун, полковник, прельстясь тишиною, ясностью, теплом, штилем на море, пошел сам с Нелюсей в городок за табаком, - за хорошим табаком, чтобы можно было потом похвастаться: "Вот какого я контрабандного табаку добыл, - и совсем за пустяк!" (Есть это, - бывает у таких кротких стариков подобная слабость.) Полковник не знал даже, каким образом он достанет непременно "контрабандного" табаку, но думал, что стоит только шепнуть кому-нибудь, подмигнуть, - посмотреть в душу, - и сразу поймут, что надо, и укажут, где и как достать: о городишке он думал, что он, хоть и маленький, а должно быть, достаточно продувной.
Кроме того, так давно уж не был он на народе, не видал никакой суеты, а он любил суету, толчею, только издали, разумеется, - для глаз. И теперь, придя в городок, он не прямо за табаком направился, а на пристань, к которой за день перед тем подошли трехмачтовые баркасы с лесом и желтым камнем для построек...
На пристани, действительно, была суета, но под солнцем все очень ярким, необходимым казалось полковнику, единственным и, главное, умилительно вековечным: бежит ли по зыбким сходням с судна на пристань грузчик с огромным пряничного вида камнем на спине, на подхвате: "Молодец - люблю таких, - гладкий!", - стоит ли выпуклошеий, явно могучий серый, с красными крапинками битюг и одним только перестановом ноги пробует дроги, - много ли ему навалили, и косится назад высокомерным глазом: "Молодец, - люблю таких, - строгий!", - ругается ли кто-нибудь необычайно крепко, на два выноса, - и по-сухопутному и по-морскому, - и это нравилось полковнику: "Молодец, работа свирепость любит!" Пристань стояла вся на железных широких балках, и сваи эти над самой водой были густо окрашены белилами, киноварью и ультрамарином, отчего у воды, их отражающей, был до того радужный, пестрый вид, что как-то не верилось сразу, что может быть такая вода, такая мелкая, под цветной мрамор, павья вязь; ведь во все эти краски примешивалось еще и небо, и оно их как-то невнятно обмывало, слоило, дробило, обводило пепельными каемками; потом тут же еще плавало жирное и тоже радужное машинное масло, а сквозь воду просвечивало дно, все из разноцветной гальки, и вся эта невыразимая пестрота расчерчивалась вдруг, точно поджигалась снизу сверкавшей, как фосфорная спичка, зеленухой... Бычков на дне тоже было видно: эти таились, как маленькие разбойники, за камнями и елозили осторожно по дну тоже с какими-то, ох, темными, должно быть, целями... А недалеко на берегу, возле лодок, затейный народ - мальчишки пекли на скромненьком огоньке камсу. От моря пахло арбузом, а с берега - паленым, а на набережной гуляла здешняя мастеровщина, - веселая уж, но еще не очень, - прохаживались почтовые со своими барышнями, и весьма был заметен по привычке стоявший у закрытого входа в свой склад извести и алебастра пузатейший и в маленькой шапочке грек Псомияди. В городке, набежавшем с горки, нестерпимо для глаз сверкали окна, и подымалась на самой вышке круглая историческая развалина, вся пестро унизанная голубями, потому что это единственное было место, откуда их никто не гонял. А выше исторической развалины стояли горы, и потом вправо они уходили грядою в море, неясно клубились, как розовый дым, - те самые горы, на которые полковник привык любоваться по вечерам с Перевала.
Чтобы использовать штиль, который мог ночью же смениться прибоем, все три баркаса с разных сторон пристани разгружали разом, камень тут же свозили лошадьми, а лес - кругляк, обзел, тонкую "лапшу" для ящиков, - все это, подмоченное немного, шафранное по цвету и, как пасхальные куличи, вкусное по запаху, бросали звонкой грудой на пристани, лишь бы не свалилось в море. По сходням так и мелькали в шуме, и полковник все восхищенно скользил глазами по этим спинам, и красным шеям, и мокрым теплым рубахам... И какие все были разнообразные! А один даже в вытертой студенческой фуражке над мокроусеньким от поту лицом.