- Моя жена, - ее звали Валентиной, - Валентина Михайловна, - она тоже хорошо ездила верхом... - вставил Алексей Иваныч. - И на коньках... Да, очень жаль, что испортили: отличный снимок.
- Картина! Просто картина художника. А это - моя дочь девочкой... В коротеньком платьице еще бегала... - При этом полковник вздохнул, крякнул и покачал головой.
Из альбома на Алексея Иваныча глядели застенчивые большие глаза десятилетней девочки, для которой вся жизнь такая еще туманная сказка, такая тайна... Вот оторвали ее от какого-то своего очень важного детского дела, просят постоять минутку, не шевелясь, и глядеть в одну точку, и она поднялась, перебирая руками белый передник, и глядит исподлобья непременно на того, кто стоит за аппаратом, а стоит, должно быть, приглашенный фотограф, совершенно новое и несколько загадочное лицо в куртке и шляпе с широкими полями... Сверху бьет в нее солнце, и, кажется, она только что сказала отцу: "Ну, зачем, папа! Ну, я же не хочу... Я лучше потом..." Или сейчас скажет, когда уже щелкнет аппарат и фотограф разрешающе наклонит в ее сторону голову в бандитской шляпе...
Алексею Иванычу приятно глядеть на эту девочку с институтской косичкой и большими глазами, - и он глядит долго. Он представляет рядом своего мальчика Митю и говорит полковнику:
- Мой Митя, - покойный мой сын, - вот тоже таких почти лет умер от дифтерита недавно, - он...
Ему хочется добавить, что вот, если бы жив был Митя, они с этой девочкой говорили бы о всяких детских вещах: о том, например, пахнут ли васильки, и отчего здесь нет незабудок, и велики ли броненосцы, и дороги ли эти камешки-сердолики, которые попадаются здесь в морском песке на пляже.
Но когда он вспоминает Наталью Львовну, которая, скучная, ушла от него теперь писать письма, то почему-то жалко ему, что давно уже знает она, сколь велики броненосцы, и как дешевы сердолики, и пахнут ли васильки, - и не о чем было бы уж ей говорить с его Митей... Поэтому добавляет он совсем не то, что хотел:
- Был он очень любознательный мальчик... и неиспорченный... и красивый, славный... У меня сам хозяйство вел, - когда мы вдвоем остались...
А полковник перевернул уже страницу альбома и вместо девочки в коротком переднике показал девушку взбито-модно-причесанную, с таким выражением задорно вскинутого лица, которое бывает только в восемнадцать лет, когда каждый неглупый юноша кажется себе гением, а каждая миловидная девушка смотрит королевной, - и сказал:
- Это - тоже Наташа.
Потом Наташа попадалась еще несколько раз (незаметно за охотничьим пошел семейный альбом) - то учительницей, то в каких-то ролях, которых не мог припомнить полковник, да это и не нужно было Алексею Иванычу. Всегда, когда мельтешится перед нами какая-то чужая жизнь, она вытесняет что-то из нашей души, и если натиск ее не особенно бурный, то ей, как в приличной гостинице, чинно отводят свое место. Так заняла свое место девочка в белом переднике: именно эти детские застенчивые глаза глубже всего залегли в память, а остальное было, как багаж при ней.
В кабинетике полковника был очень кропотливый стариковский порядок, а на окне в двух длинноватых ящиках, похожих на лотки, улеживались яблоки синап и какие-то груши, уже желтые, но еще твердые на вид.
От них в комнате стоял осенний законченный сладковатый запах... Митю хоронили в сентябре, и у кладбищенских ворот рядом сидели бабы с антоновкой и апортом, и, это жутко припоминает Алексей Иваныч, так же вот пахло... К удивлению полковника, передернув плечами, он задумчиво посвистывает и вдруг говорит о грушах:
- Вы заверните их каждую в бумажку, они скорее доспеют... Почему, не знаю, но это - так: скорее доспеют.
- При-шел ты? - ровным голосом своим спрашивает старуха, когда они приходят в гостиную.
- Куда же я от тебя уйду?.. Куда?.. Крест мой! - спокойно уже теперь говорит полковник.
- А-га... Крест! - повторяет старуха, и тут она зевает вдруг сладко, длинно и широко, как будто целую жизнь свою гналась она за мужем, а он все от нее увертывался, ускользал и только вот теперь пойман, навсегда пойман, никуда уже не уйдет больше, и, отдыхая, может она позволить себе это зевнуть успокоенно и глубоко, насколько дадут оплывшие тяжелые щеки.
Потом она говорит:
- Ну, при-не-си пи-ва стакан... Два ста-ка-на: может, и гость со мной выпьет. Вы пье-те пиво? - ищет она Алексея Иваныча правым ухом.
- Я пью... Я все пью... - поспешно отвечает Алексей Иваныч.
И, подсаживаясь к ней рядом, он внимательно, бесстыдно внимательно (ведь она его не видит) рассматривает ее руки, неряшливую серую кофточку из клетчатой фланели, косынку на плоской широкой голове с очень редкими тонкими, неопределимого цвета волосами, ноздреватый небольшой нос, наконец, мутные глаза... Оглядывается быстро, не вернулся ли полковник с пивом, и еще ближе смотрит на безволосые брови, точки на носу, плоские дряблые уши с коричневыми проколами для серег...
Алексею Иванычу хочется спросить, как и давно ли она ослепла, но слепая спрашивает его сама:
- А вы сю-да ле-чить-ся?
- Нет, я не болен, нет... И никогда не был болен!.. Не помню, чтоб...
- Ф-фу, господи! - закричал из дверей полковник с пивом в руках. - Я ведь тебе сказал, что они - э-э... инженер местный, - мосты тут строят... ну.
- А-а... Вы тут на службе!.. Тут до-ро-гая у нас жизнь... И есть нечего...
- Н-нет, - иногда кое-что попадается... В клубе недурно кормят.
- А вот белоцерковской вет-чины не мог-ли мне достать.
- Белоцерковской?
- Да, ее на еловых шишках коптят, - вмешался полковник, наливая пиво в стаканы. - Вкус у этой ветчины, скажу я вам... замечательный!
- На мож-же-вельни-ке ее коптят, а совсем не на еловых шишках...
- Нет, уж извини, - это тамбовскую ветчину, - ту, точно... И то я, кажется, вру, - это Могилевскую... И то вру... Ковенскую на можжевельнике коптят, а не тамбовскую... А на чем же ее коптят, - тамбовскую?
Так как полковник ожидающе смотрел на Алексея Иваныча, чтобы он подсказал, то Алексей Иваныч сказал поспешно:
- Нет, этого я не знаю... Вот (он подвинул к себе варенье) староста здешний угощал меня чем-то вкусным, из обрезков фруктовых варится... Варится и варится, и варится с сахаром, разумеется, - пока хоть ножом режь... называется бекмес... очень вкусно!
- Это мы е-ли в Ра-до-ме... помнишь?
Добычин сделал круглые глаза, пожал плечами, страдальчески повел костистой головою в сторону Алексея Иваныча и вдруг, запинаясь, совсем не о том заговорил:
- А-а... э-э-э... Вот вы говорили - фрукты... они... если их завернуть в бумажку... они тогда доспеют скорее... Почему же это, собственно, так?
Глаза у него - серые, выцветшие, в красных стариковских оболочках, в бурых мешках... "А у нее, должно быть, карие глаза были", - решает Алексей Иваныч, отвечает поспешно:
- Нет уж, не могу вам объяснить этого, - и усиленно пьет пиво большими глотками.
У дачной мебели, как и у мебели гостиниц, вокзалов, есть какой-то очень противный, ко всем равнодушный, всему посторонний вид. А Шмидт, из экономии, очень разномастную мебель напихал в эти комнаты, и какая-то вся она была жесткая, а старикам нужно бы помягче, и Алексею Иванычу жаль их, и, чтобы сказать им что-нибудь приятное, он говорит:
- Предсказание обсерватории знаете? Теплая погода простоит вплоть до самого декабря!.. Верно, верно... И сильных ветров не будет...
- А-га! - оживился Добычин. - Хотя эти предсказания, большей частью... Гм... Вот, что сильных ветров, это хорошо, это милее всего - ах, надоедные!.. И вы заметили, они ведь от облака: встанет облако такое, белое, над горой какой-нибудь, - ну и кончено, есть... Пронзительные все-таки тут ветры!.. (Даже теперь в комнате подрожал немного полковник.)