Набоков всю жизнь пытался играть по стандартным правилам литературы: строил замысловатый сюжет, лепил человекоподобных героев. Конечно, он играл в поддавки с читательскими ожиданиями, главным для него оставался язык.
«Лолита» — книга не про роман Гумберта Гумберта с девочкой, а про роман Набокова с английским языком, которым русский писатель овладел, но тот все равно посмеялся над ним, оказался, как и был изначально, чужим. Читатель был пойман Набоковым на крюк скандального сюжета.
Вальзер сразу пошел дальше и отказался от нечестной игры в сюжет и героев. Весь инструментарий, наработанный поколениями романистов для завлечения читателя, остается не только неиспользованным, но и высмеянным.
Стиль Вальзера — его голос, ломкий и неуверенный. Стиль — это диагноз. Стеснительность прикрывается болтливостью. Срывы в пафосный фальцет, переходящие в смиренные расшаркивания, — от неуверенности в том, слышно ли его. Не стиль, а качели с размахом от блаженного чириканья до занудства. Но стиль — это и его единственное оружие.
Язык — поле его боя. Канцелярский жаргон — анонимный, плоть от плоти законного и заранее расписанного порядка вещей, где суетятся рабы своего успеха, — вступает в языковой конфликт с нерегламентированной речью индивида, писателя, который должен каждую фразу изобретать заново. Своими синтаксическими эскападами, головокружительными глагольными завихрениями, нырянием из цветистых словоплетений в детский лепет, жонглированием избитыми оборотами Вальзер разрушает устоявшиеся представления о литературной стилистике. Это его форма протеста, языковое низложение существующего миропорядка.
Искусство писания заключается в отклонении от общепринятой нормы изложения, существует в свободной зоне между «правильно» и «неправильно». Вальзер пишет неправильно. Его перо не признает никаких установленных норм и все время уходит в самоволку.
Речевые шаблоны — отражение структуры шаблонного мира. Разрушение общепринятых норм языка — борьба с миром, живущим по шаблонам.
Вальзер все время нарушает норму косноязычием — изящный слог засоряется канцеляризмами, канцелярский слог — просторечиями. То самое непереводимое косноязычие, делающее невозможным существование Платонова в немецком пространстве, а Вальзера — в русском.
От чтения «Прогулки» вначале остается ощущение недостоверности.
Текст производит впечатление издерганности, нестройности, даже неряшливости. Читателя окатывают волны то приторной учтивости, доведенной до абсурда, то болтовни, которой время от времени пугается сам автор. Чего стоят только постоянные повторы — любой писатель на месте Вальзера убрал бы одну из двух собак, улегшихся на разных страницах поперек дороги и рассказа. Это в реальной жизни таких собак может встретиться хоть дюжина, но в прозе они вне закона. Только не в прозе Вальзера.
Рассказчик никуда не идет, вернее, делает вид, что идет, как в театре, когда герой перебирает ногами, стоя на месте, а мимо него кружатся декорации на вращающейся сцене. Целый день он в пути, но читатель не чувствует ни усталости, ни ноющих ног, ни пота у него под мышками. Декорации аляповаты, все только названо, ничего не выписано. После Чехова и Бунина вальзеровское описание природы кажется авангардной постановкой классики, когда лес на сцене изображается табличкой с надписью «Лес». Особенно в описаниях природы русскому читателю вальзеровский слог кажется пресным. Не бунинский живой миг, уникальный и единственный, а пустословная кодировка: лес, поле, озеро, ветер, небо. В русской прозе после современников Вальзера — Чехова и Набокова — не может быть «зеленых деревьев» и «голубого неба». Здесь же запретные заезженные эпитеты так и сыпятся на существительные, как из прорехи в мешке.
Восторги по поводу природы занимают огромную часть текста, но природы в «Прогулке» нет. Все деревья, кусты, цветы, трава названы, но не созданы. Живая природа в пространстве его прозы и не может существовать, потому что природа в тексте Вальзера — это продолжение одиночества.
В живом лесу человек не одинок. Живой лес — это присутствие его Создателя.
Перо Вальзера одиноко и несовместимо.
Одиночество переполняет его каморку и, выливаясь на улицу, заполняет собой все видимое и невидимое пространство. Так варится каша в сказке и заполняет все дороги и поля до самого горизонта, потому что не может остановиться. Только в сказке можно крикнуть: «Горшочек не вари!» А горшочек, варящий одиночество, не знает никаких волшебных слов. Это тотальное вселенское одиночество заполняет все пространство текста от края до края и создает герметичность вальзеровского мира. Живое дерево прорвет оболочку, герметичность нарушится, в отверстие хлынет мир, созданный другим творцом, и перепад давлений уничтожит текст.