Выбрать главу

— Жалкая болтовня верблюжьих пастухов! Повторяешь, как фонограф.

Мисс Долли разозлилась, потому что сестра ее очень часто, иногда совершенно некстати, подымала руку и вдохновенно произносила первую попавшуюся цитату.

— Хотя это очень удачно обрисовывает отношение мужчин к женщинам, — прибавила она. — Радует его и утучняет кости его! Да, вы только этого ищете в браке, только этого!

Но Зенон не дал вывести себя из равновесия и не выступал в защиту мужчин, — все ее теории были ему хорошо известны и скучны. Он только из вежливости холодно ответил:

— Может, не все ищут только этого.

— Вас я не имела в виду, нет, я слишком хорошо знаю ваш возвышенный образ мыслей и так высоко ценю вас, что совсем не имею опасений относительно будущего моей дорогой Бэти, я совершенно уверена в ее счастье.

Бэти только улыбнулась в ответ на такую неожиданную заботу о ее счастье, — слишком уж хорошо она ее знала; а мисс Эллен уже подымала руку и открывала рот, чтобы произнести соответствующий текст из священного писания, но Долли удержала ее решительным жестом и обратилась к Зенону, пытаясь атаковать его с другой стороны, чтобы втянуть в спор:

— Как вам понравилась Одетта?

— Я незнаком с этой пьесой, я не хожу в театр.

— Как, вы не посещаете театра?

— Да, вот уже пять лет, как я не был в театре.

— Значит, вы ходите только на концерты и оперы?

— Так как я сам немного занимаюсь музыкой, то не бываю и в опере, и вообще принципиально не хожу ни на какие зрелища.

— Даже принципиально? У вас, должно быть,есть для этого какие-нибудь особые основания?

— Очень простые и самые обыкновенные, — улыбнулся Зенон.

— «Сотрется грех вместе с грешником», — торжественно произнесла мисс Эллен.

Зенон вспыхнул. Это с ним случалось очень редко, но тем сильнее его охватывало волнение.

— Попросту мне опротивела эта низкая ложь, называемая театром, и я возненавидел глупость, притворство и торгашество, имитирующие искусство. Довольно с меня этих ужимок, довольно этих жестов в пустоту, этих шутовских подделок под жизнь, обезьяньих подражаний, поз, долженствующих изображать человека, и всего этого обезумевшего от гордости зверинца авторов, актеров и рукоплещущей, опьяневшей от глупости черни.

— Чего же ты хочешь? — оживленно спросил Джо, переставая играть.

— Истинного и правдивого культа красоты.

— А Шекспир, а греки, а еще столько, столько других — это все не истинное искусство?

— Все эти знаменитые и так почетно повторяемые имена — давно уже только пустые звуки, настоящее их содержание умерло давным-давно, имена эти говорят нам столько же, сколько названия планет и солнц, таких же чуждых, далеких и неизвестных нам. Истертые монеты, совершающие свой круговорот по инерции, истины, произносимые на непонятном языке, трупы, которые мы несем на себе добровольно, отягчающие наши души, как олово, трупы, под тяжестью которых мы медленно погибаем, не смея даже подумать, что можно их сбросить с себя в яму музея.

— Да, я тебя понимаю, — мрачно заметил Джо, — я прозрел и вижу, что все господствующее в наше время и правящее нами лживо и мертвенно; и театр не может быть лучше всего остального.

— Он даже нечто худшее, потому что стремится быть храмом искусства, а в действительности является рассадником нравственного одичания, фабрикой фальшивых ценностей, школой зла и глупости. От жрецов театр перешел в руки наемников и авантюристок, стал потребностью не духа, а животных инстинктов и обращается только к органам зрения и осязания всех духовных лакеев, думает за них, забавляет, льстит и остается для них ежедневным лекарством от скуки и интеллектуального бессилия.

— Острые плуги должны пройти по засоренным полям жизни.

— И динамитные не сдвинут с места косность и тяготение к наименьшему сопротивлению. Я перестал уже верить во внешние реформы.

— Так что же надо делать? — спросил заинтересованный мистер Бертелет.

— Не реформировать того, чего уже нельзя исправить, оставить зло его собственной судьбе, — пусть оно разъест само себя и сгниет окончательно. Говорю сейчас только о театре, — пусть остается таким, как есть, для тех, кому он нужен. А для других надо создать новый театр — театр-храм, посвященный красоте. Были когда-то, в древние времена, у первобытных народов праздники весны и плодоносной осени, когда собирались все жители, чтобы провести их сообща в веселье. Следовало бы воскресить эти праздники. Я себе представляю какой-нибудь предвечный бор или пустынный дикий берег моря, вдали от всего будничного, вдали от сутолоки и крикливого фарса жизни, и там, под открытым небом, в весеннем воздухе, в зеленой поющей глубине лесов, на лоне возрождающейся природы или же осенью, в задумчивые, бледные, тоскливые дни, священные, как причастие, в дни, когда стелется паутина и падают ржавые листья, на берегах синего моря, опоясанного радугой золотого восхода и кровавого заката, — там, на выровненном клочке родилицы-земли чудится мне храм всех искусств, Аполлонов алтарь восторга, возносящийся к нему гимн красок и мечты, звуков и форм, молитв и видений, гимн упоения безмерной красотой, очищающей душу от грехов зла и безобразия. Новый Элевзис для жаждущих восторга и созерцания, новый Иерусалим, возрождающий человечество. Вот моя мечта.