Выбрать главу

Он почти никогда не пил вина, и поэтому теперь ему было как-то особенно мучительно приятно опорожнять рюмку за рюмкой; вино успокаивало его, усталость постепенно исчезала, бессильная мысль понемногу прояснялась, и по всему телу разливалась спокойная теплота. Он быстро пьянел, бессознательно подливая себе в рюмку; его охватила блаженная, сладкая тяжесть, и он улыбался самому себе глупой, тихой улыбкой.

А кабачок гудел пьяным говором, из-за тонких перегородок доносился звон бутылок и хриплый крик девушек, иногда раздавалась грубая брань, дым трубок и сигар едким туманом затягивал лампы и наполнял зал отвратительным запахом. Зенон ничего этого уже не чувствовал, не слышал, его охватила такая пьяная сентиментальность, что он готов был плакать над самим собой; он вдруг понял, как он одинок, ощутил бесприютность той жизни, о которой он не мог теперь вспомнить; он был уже настолько пьян, что ему было трудно двигаться, и, положив голову на стол и силясь что-то припомнить, он погрузился в кошмарную дремоту, иногда просыпался, пытался встать и засыпал снова.

— Господин, пойдемте со мной, — шептала одна из девушек, войдя в ложу.

— Что? Как? — пробормотал он по-польски, не понимая, откуда она явилась.

— Вы поляк? Рузя, иди сюда, мистер — поляк! — звала она удивленно подругу.

— Да что вам надо?.. Скорее, скорее...

— Но... ничего... так... мы уже шесть лет не слышали нашего языка... мы здесь близко, на Дорген-стрит... мы бы там поговорили по-нашему, идите к нам...

Они уселись около него, но замолкли, сконфуженные открытым, гордым выражением его лица и его молчанием, а может быть, и тем затаенным в глубине сердец странно радостным волнением, которое охватило их при звуках почти позабытого родного языка, при звуке слов, воскресивших давно умершие воспоминания.

Зенон вдруг протрезвел, потрясенный этой неожиданной встречей, и велел подать ужин и вино. Он почти насильно заставлял их есть, а они стыдились признаться, что голодны, и отказывались, тронутые его добротой. Наконец он их уговорил, и девушки жадно принялись уплетать кровавую баранину, ежеминутно отрываясь от пищи и подымая на него тревожные, вопросительные и благодарные взгляды, а он заботливо пододвигал им тарелки и наливал рюмки, решительно не зная, о чем с ними говорить. Девушки же обращались к нему с благодарными словами, то английскими, то польскими, произнося их с неприятным жаргонным акцентом.

Обе они были еще довольно молоды и красивы, но так сильно накрашены, нарумянены, обвешаны дешевыми украшениями, так автоматически привычны были их бесстыдные движения и позы, так безжизненны черты лица, что они казались затасканными восковыми фигурами из какого-то бродячего паноптикума. Под маской белил видна была смертельная усталость, в вызывающе подведенных глазах таилось выражение вечного страха и постоянного голода. Они сбросили с плеч накидки, с наивной гордостью выставляя на обозрение свои смешные наряды, вышитые блестками. Одна из них, выше ростом, была сильно декольтирована.

Зенон внезапно вздрогнул, увидев у нее на плече красный рубец, как бы от удара кнута.

— Откуда вы сами? — спросил он, незаметно всматриваясь в рубец.

— Мы обе из Кутна, вы, мистер, может быть, знаете?

— Знаю, знаю, — ответил он, думая об этом странном рубце.

— Мистер знает Кутно! Рузя! Мистер знает наш город! — удивленно воскликнула одна из девушек.

— Тише, Сальця, может быть, мистер и есть владелец Кутна, — умеряла ее пыл другая, более осмотрительная.

— Вы владелец Кутна, правда?

Он утвердительно кивнул головой, не понимая вопроса, будучи не в силах оторваться от красного рубца на плече. Неожиданно вспыхнувшее воспоминание перенесло его туда, в безумный хоровод бичевников. А девушки, радостные, растроганные до глубины души, стали все смелее рассказывать, перебивая друг дружку, о родном городе, припоминая разные подробности, воскрешая приятные мгновения, — счастливые, ослепленные сиянием каких-то дней, всплывших из глубины памяти, далеких лет, исчезнувших в грязи и поругании и теперь снова вставших миражом радости и счастья. Они позабыли про ужин, кричали все громче, смеялись как дети, упиваясь воспоминаниями и водкой, которой не жалели, вскакивали с мест, а потом, усталые, разгоряченные, с полными слез глазами, забывая и о нем, и о самих себе, и обо всем на свете, вдруг затихали и долго жалобно плакали...

— Ты, Сальця, помнишь владельца? Помнишь, у него была четверка черных лошадей, он ездил в карете, блестящей как зеркало? Помнишь?