Но почему же две кумушки, казалось, так хорошо понимали то, что для меня оставалось необъяснимым. Почему привратник как бы обвинял странную личность, известную мне под именем г-на Винчента, который произвел на меня тяжелое впечатление и которого я не имел права подозревать? И на чем бы я мог основать своя подозрения? Как ни ужасны были некоторые предположения, я нарочно останавливался на них и, снова группируя свои наблюдения, приходил к заключению, что эти догадки не имели никакого разумного основания. Есть лица, которые не обманывают; к числу их принадлежало и лицо матери, дышащее наивысшей честностью. Она любила свою дочь, никогда её не покидала… Нет, нет, бесполезно было идти по пути, о котором всё говорило, что он ложный.
В конце концов, все эти рассуждения до такой степени меня расстроили, что я не мог оставаться один. У меня явилась настоятельная потребность слышать человеческие голоса и освежить свой мозг. Я вышел на улицу.
…Когда я вошел в кружок света, бросаемого газовым бра, озарявшим двигавшиеся группы молодых людей, послышался звук приветствия.
Со времени защиты диссертации мои знакомые видели меня раза два-три. Раздались весёлые восклицания, потянулись руки, чтобы усадить меня за столик. Я не заставил себя просить. Тоска моя исчезла. Посыпались перекрестные вопросы, на которые я едва успевал отвечать. Я должен был объяснить причину своего уединения и защищаться против обвинений в забвении друзей, рассказать о планах и надеждах, а главное — пить и пить в неимоверных количествах алкоголизированную бурду, именуемую почему-то пивом и обладающую свойством, к великой радости торговцев, увеличивать жажду прогрессивно выпитому количеству. По мере того, как наполнялся мой желудок, мысли становились ясней, и факты недавнего печального события получали иное освещение. Вместе с тем у меня появилось желание рассказать о своём приключении.
Так как дело шло о ребёнке, вечной проблеме, волнующей самых закоренелых скептиков, то меня слушали внимательно, и никто не смеялся, когда я рассказал о горечи, причиненной мне моим невежеством.
— Послушай, — сказал мне Гастон Дюссо, молодой доктор, заслуги которого мы все признавали, — я не имею претензий дать тебе ключ к загадке, которую ты нам загадал. Моё замечание будет скорее общего характера. Существует, два периода в жизни врача. К первому — время молодости — относится горячая любознательность, самоотверженность, не знающее преград желание победить зло. Это также время усиленной работы, с 10 или 20 часами чтения или письма, при свете чадящих свечей. И в разгар нашей работы мы не замечаем, как жизнь движется вокруг нас, идёт вперед. Мы затыкаем уши, чтобы не слышать шума, который производит человечество — великий больной, страдающий и легкими, сердцем, и мозгом. Мы требуем уже науки готовой, такой, какую прошлое втиснуло в рамки книг, громадных по своей тяжести и недоступных по цене. И нам не хватает времени, чтобы изучить тайну жизни и смерти по единственной книге, всегда открытой, иллюстрированной вечно новыми схемами, правдивыми и убедительными. И эта книга — вот она!
Широким жестом он указал на бульвар. Газ бросал белесоватые лучи света на колеблющуюся бесконечную волну гуляющих.
— Вот великий учебник наружной и внутренней патологии, — продолжал Гастон, — вот физиология действий. Разве видим мы нечто подобное, забившись в больницы и кабинеты? А ведь это только один том, глава, параграф медицинской энциклопедии, которую составляет общество. А! — вскрикнул он голосом, искренность которого нас тронула, — иметь время, т. е. деньги, и всецело посвятить себя чтению этой живой библиотеки, этого универсального словаря, каждая страница которого есть человек, разобрать его, изучить и уже после этого заняться лечением недугов. Потому что тогда вскрывали бы не трупы, а живые существа. Десять лет таких наблюдений с таким великолепным рвением, с которым мы изучаем такую косную науку как наша, и над нами засверкало бы пламя истинного знания…
Во второй период — дело идёт ещё хуже. После усиленной работы остальную часть жизни мы употребляем на то, чтобы сделаться новым человеком, разочарованным, скептиком, невеждой, банальным практиком — рутинером, который зарится на орден и академию. Мы делаемся как бы слепыми, когда бросаем книги и не видим человека.
В этот момент я вскрикнул и, дотронувшись до Гастона, сказал:
— Смотри!
Он взглянул, куда я указывал.
— Кто этот человек? — спросил он.
— Это тот самый старик, о котором я только что говорил, — г-н Винчент.
Старик приближался медленно, тяжело, и я вздрогнул, увидев невероятную перемену, которая произошла в нём в продолжение такого короткого промежутка, после нашей встречи.
Он мне показался мёртвенным, худым, сгорбленным, разбитым. При каждом шаге он выворачивал свою худую шею, озираясь по сторонам, и мне казалось, что я слышу скрип костей его позвоночника.
— Э, — воскликнул один из нас, — это старый Тевенен! Разве он еще не умер?
— В самом деле, он, — сказал Гастон, внимательно смотря на него, — я сперва его не узнал.
— Но кто такой этот Тевенен? — нетерпеливо спросил я.
— Я его встретил несколько месяцев тому назад, — продолжал Гастон, не отвечая мне, — он выглядел тогда бодрым и помолодевшим…
— Но ведь я сам, несколько часов тому назад увидев его, думал, что предо мной почти молодой человек, — сказал я. — Возможно, что на него так повлияло горе…
— Пойдем, — сказал мне Гастон, — я тебе расскажу всё, что о нём знаю.
В одно мгновение мы достигли Тевенена, который шёл по бульвару. Его узкая спина, казалось, принадлежала выходцу с того света.
— Говори, — сказал я Гастону, — рассказывай скорей об этой странной личности, которая меня беспокоит, сердит и в тоже время интересует.
— Пойдём сперва за ним, — отвечал Гастон. — Я знаю его прошлое, и мне хотелось бы узнать кое-что из его настоящего.
Тевенен шёл, поминутно оглядываясь, останавливаясь у кофеен, как будто всматриваясь в посетителей.
— А, может быть, и в посетительниц! — смеясь, прибавил Гастон.
— Это, впрочем, шутка, — продолжал он, — потому что помимо всегдашней целомудренности Тевенена ему теперь должно быть больше ста лет.
— Ста лет!
— Мне тридцать пять, — сказал Гастон, — а когда было пятнадцать, тот, от кого я услышал историю Тевенена, говорил, что он жил уже в 1760 году.
Старик продолжал скользить, как призрак (у него была какая-то необыкновенная походка), и мы стали бояться, как бы он не исчез бесследно. Дойдя до конца бульвара, он вдруг остановился в нерешительности, как бы не зная, в какую сторону идти.
Гуляющих стало мало. Стоя невдалеке от него, мы видели его жесты, выражающее и гнев, и отчаяние. Он еще сильнее сгорбился и казался совершенно дряхлым. Наконец, он принял какое-то решение и свернул в боковую улицу.
Через несколько минут он подошел к воротам одного дома, у которых сидела женщина, по виду привратница, вышедшая подышать вечерней прохладой. Она держала на руках мальчика, 6–7 летнего крепыша. Едва мальчуган заметил Тевенена, как соскочил с колен матери и стремглав понесся ему навстречу. Налетев на него, он так толкнул старика, что, как нам показалось, тот едва устоял на ногах. Но опасения наши были напрасны. Тевенен с силой и ловкостью поднял ребёнка и стал его целовать. Он целовал его долго.
— Бедняга, — прошептал я с умилением, — он вспоминает об умершей малютке.
Между тем толстуха привратница бранила своего мальчугана:
— Оставишь ли ты господина Тевенена, маленький негодяй? — кричала она. — Прошу вас, г-н Винчент, простить его.
Трепля ребёнка по щекам, он что-то такое ответил, чего мы не расслышали.
— О, я прекрасно знаю, что вы, господин, баловник всех детей, — продолжала женщина, — зато как только они вас завидят, так и рвутся к вам, никак их не удержишь.