Он удивленно поднял голову.
— Помню. Очень хорошо помню.
— Какой он был? — спросила она, заглядывая в глаза кузена, большие, пытающиеся утаить смятение, глаза без проблеска надежды.
— Какой он был? Очень красивый: высокий, с ярким румянцем, волосы густые, волнистые, каштановые, как у мамы. — (У Полины, между прочим, волосы были теперь седые.) — Он очень нравился женщинам и не пропускал ни одного бала.
— А что он был за человек?
— Удивительно добрый и жизнерадостный. Обожал всякие шутки. Умница, ему всегда все удавалось, как маме, и до чего же с ним было весело.
— А он любил тетю Полину?
— Очень. И она его любила — больше, чем меня, что уж тут скрывать. Он гораздо больше соответствовал ее представлению о том, каким должен быть мужчина.
— Чем?
— Ну как же… красивый, обаятельный, веселый… и я уверен, он стал бы знаменитым адвокатом. А я… у меня нет ни одного из его достоинств.
Сисс внимательно смотрела на Роберта задумчивыми ореховыми глазами. Да, на нем маска безразличия, но она знала, что он невыносимо страдает.
— Ты действительно считаешь, что у него были одни достоинства, а у тебя их вовсе нет?
Он сидел, опустив голову, и молчал. Потом наконец произнес:
— Жизнь моя проходит впустую, уж это-то мне ясно как день.
Она долго не решалась спросить, потом все-таки осмелилась:
— И ты с этим смирился?
Он не ответил. Сердце у нее упало.
— Понимаешь, моя жизнь тоже проходит впустую, как и твоя, — проговорила она. — Но я не могу смириться, все во мне протестует. Мне тридцать лет.
Она увидела, как его белая выхоленная рука задрожала.
— Боюсь, мы начинаем бунтовать, — произнес он, не глядя на нее, — когда время уже упущено.
Как странно было слышать от него эти слова!
— Роберт! — сказала она. — Я тебе хоть немного нравлюсь?
Его нежное оливковое лицо, неподвижное до мраморности, побледнело.
— Я очень привязан к тебе, — пробормотал он.
— Поцелуй меня, пожалуйста. Никто никогда меня не целовал, — прошептала она беспомощно.
Он посмотрел на нее, и она не узнала его глаз — в них были страх и словно бы вызов. Он встал, тихо подошел к ней и осторожно поцеловал в щеку.
— Ах, Сисс, как все это несправедливо! — прошептал он.
Она поймала его руку и прижала к своей груди.
— И пожалуйста, Роберт, сиди со мной иногда в саду, — с усилием выговорила она. — Прошу тебя.
Он взволнованно, пытливо всматривался в ее лицо.
— А как же мама?
Сисс улыбнулась с легкой насмешкой и посмотрела ему в глаза. Он вспыхнул до корней волос и отвернулся. На него было больно смотреть.
— Но я ведь не умею ухаживать за женщинами, я и сам знаю.
Он говорил резко, с вымученным сарказмом, но даже она не представляла, какой его терзает стыд.
— Ты никогда и не пытался, — возразила она.
Опять его взгляд странно изменился.
— А разве нужно пытаться?
— А как же! Если не пытаться, ничего и не получится.
Он опять побледнел.
— Может быть, ты права.
Немного погодя она простилась с ним и ушла к себе. Ну что ж, она хотя бы попыталась сбросить тяжесть, которая давила их столько лет.
Дни по-прежнему стояли солнечные, Полина продолжала принимать солнечные ванны, а Сисс лежала у себя и без зазрения совести подслушивала. Но трудилась она зря. Труба больше не приносила теткиных признаний. Наверное, Полина откинула голову в сторону, подставив лицо солнцу. Сисс почти не дышала. Да, Полина что-то говорила, но долетало лишь тихое, похожее на шелест бормотание, ни одного слова разобрать было нельзя.
Вечером Сисили села на скамейку, с которой видны были окна гостиной и боковая дверь в сад, и стала молча ждать под звездами. Вот в теткиной комнате зажегся свет. Потом наконец погрузилась во тьму и гостиная. Она ждала. Но Роберт не пришел. Она просидела в темноте чуть не до рассвета и слушала, как ухает сова. Сидела одна-одинешенька.
Два дня ей ничего не удавалось подслушать: тетка не делилась своими мыслями; а вечера проходили как обычно. На третий день она снова села вечером в саду и стала ждать с тяжким, безнадежным упорством. И вдруг вздрогнула. Роберт вышел из дома. Она поднялась и неслышным шагом пошла к нему по траве.
— Молчи! — шепнул он.
Тихо ступая в темноте, они пошли по саду. Вот и ручей, мостик, на той стороне выгон со стогами сена — луг в этом году скосили очень поздно. Тут они остановились под звездами, разрываемые мукой.
— Пойми, — заговорил он, — разве я вправе добиваться любви, если не чувствую ее в себе? Ты ведь знаешь, ты мне очень дорога…
— Да как же ты можешь чувствовать любовь, если ты вообще ничего не чувствуешь?
— Это верно, — согласился он.
Она ждала — что-то он скажет еще?
— И разве я могу жениться? Я жалкий неудачник, зарабатываю гроши. А просить у матери не могу.
Она глубоко вздохнула.
— Ну и не надо думать сейчас о браке, — сказала она. — Ты просто люби меня немножко, хорошо?
Он коротко рассмеялся.
— Чудовищно в этом признаться, но как же трудно даются первые шаги.
Она снова вздохнула. Он был как каменный.
— Посидим немного? — предложила она. И когда они опустились на сено, спросила: — Можно, я дотронусь до тебя? Ты не боишься?
— Боюсь. Но пожалуйста, дотронься, если тебе хочется, — ответил он застенчиво и с той порывистой искренностью, которая, как он отлично знал, многим казалась смешной. Но в душе у него бушевал ад.
Она провела пальцами по его черным, всегда таким ухоженным волосам.
— Нет, я чувствую, скоро мое терпение лопнет, — вдруг произнес он.
Они посидели еще немного, пока их не начал пробирать холод. Он крепко сжимал ее руку, но так и не обнял. Наконец она поднялась, пожелала ему покойной ночи и ушла к себе.
Днем Сисили лежала на крыше и загорала; в душе было смятение, ее переполнял гнев, солнце жарило, кожа пылала, и вдруг… Она невольно вздрогнула от ужаса. Опять этот голос!
— Caro, caro, tu non l’hai visto! [51]— лепетал он внизу на языке, которого Сисили не знала. Она поджала покрасневшие руки и ноги, жадно ловя итальянские слова, которых не понимала. Нежный, тающий, упоительно томный голос скрывал под обволакивающей негой вкрадчивое коварство и непреклонную властность. — Bravo, si, molzo bravo, poverino, ma nomo come te mon sara mai, mai, mai! [52]Ах, как остро чувствовала Сисс ядовитые чары этого голоса, его льнущую ласку, змеиную гибкость, несказанную мягкость — и всепоглощающую любовь к себе. И как тяжко ненавидела эти неведомо откуда прилетающие вздохи и воркование. Почему, почему теткин голос так нежен, так мелодичен и гибок, почему так завораживающе красив, почему Полина так виртуозно владеет им, а она, Сисс, только бормочет смущенно и бесцветно? Бедная Сисили, она корчилась под послеполуденным солнцем — какая мука знать, что она смешная, неуклюжая, нескладная, куда ей до тетки — ведь та сама грация.
— Нет, Роберт, нет, милый, никогда тебе не стать таким, каким был твой отец, хоть ты и похож на него немного. Он был мужчина. И какой изумительный любовник, его ласки были нежны, как прикосновение цветка, а страсть пронзала, как меч. Cara, cara mia belissima, ti hoaspottato come l’agonissante aspetta la morte, morte deliziosa, quasi quasi troppo deliziosa per una mora anima Humana! [53]Он отдавался женщине, как отдавался Богу. Mauro! Mauro! [54]Как ты любил меня! Как ты меня любил!
Голос умолк, говорившая задумалась. Теперь Сисили точно знала то, о чем догадывалась раньше: Роберт не сын дяди Рональда, он сын какого-то итальянца.
— Ты — мое разочарование, Роберт. В тебе нет пылкости. Твой отец был священник и принадлежал к ордену иезуитов, но он был идеальный любовник, на свете нет мужчины, который был бы одарен такой же пылкостью. А его сын — рыба, холодная и вялая. И за этой рыбой охотится кошка — наша Сисс. Еще менее поучительная история, чем случилась с бедняжкой Генри.
Сисили быстро наклонилась к отверстию трубы и произнесла низким голосом:
— Оставь Роберта в покое! Не убивай хотя бы его!
Наступило мертвое молчание; в зное июльского дня собиралась гроза. Сисили лежала ничком, сердце колотилось гулкими толчками. Она вся обратилась в слух. Наконец до нее донесся шепот:
52
Он был такой мужественный, настоящий мужчина, и ты, бедняжка, никогда этого не узнаешь, о, никогда, никогда! (ит.).
53
Моя возлюбленная, моя красавица, я ждал тебя, как умирающий ждет смерти, прекрасной смерти, душе не выдержать такого счастья! (ит.).