Выбрать главу

Смит пожал плечами и выпрямился.

У него был легион недостатков, но слабость плоти не входила в число главных. Он указал девушке на ее одеяла в углу и улегся в кровать.

Спал он крепко и проснулся много позже — проснулся неожиданно и полностью, с тем чувством внутреннего возбуждения, которое предвещает нечто роковое. Комнату заливал лунный свет, такой яркий, что он видел красный цвет лохмотьев девушки. Она не спала: сидела на одеяле, повернувшись к нему плечом и склонив голову. Тревожное ощущение холодом прошло по спине Смита, когда он разглядел, что она делала. Кое-что совершенно естественное для девушки — любой девушки, в любом месте. Она развязывала свой тюрбан…

Он смотрел, затаив дыхание, охваченный необъяснимым предчувствием чего-то ужасного… Красные складки разошлись, и он понял, что ему не почудилось: алый локон снова упал вниз и коснулся ее щеки… Неужели это волосы, локон? Толстый, как жирный червяк, вздувшийся на гладкой щеке… краснее крови и толстый, как ползучий червь… он и полз, как червь.

Смит бессознательно приподнялся на локте и с каким-то болезненным любопытством и недоверием, будто зачарованный, уставился неподвижным взглядом на этот… локон. Нет, вчера ему не померещилось… До сих пор он считал, что во всем виноват сегир, что это хмель заставил локон двигаться. Но теперь… локон удлинялся, вытягивался, двигался… Пусть это были волосы, но они ползли, наделенные собственной тошнотворной жизнью, ползли вниз по щеке, ласкающе, отвратительно, невероятно… Он был влажным, этот локон, округлым, толстым и блестящим…

Девушка распустила последнюю складку и сорвала тюрбан с головы.

Смиту доводилось смотреть на ужасные вещи, не моргнув и глазом, но сейчас ему хотелось одного — отвернуться и не видеть. Это было легче сказать, чем сделать: он не мог пошевелиться, мог только лежать, опираясь на локоть, и смотреть на массу ярко-красных извивающихся — червей? волос? что это? — шевелящихся на ее голове, как издевательская пародия на локоны. Они удлинялись, падали вниз и словно росли прямо у него на глазах, струились по ее плечам ниспадающим каскадом, и было трудно поверить, что вся эта масса пряталась под туго завязанным тюрбаном, но Смит, уже не удивляясь, понимал, что все было именно так. А они, эти… все извивались, удлинялись и падали, и она встряхивала головой, как ужасная карикатура на женщину, которая встряхивает распущенными волосами, пока все это невыразимое, отталкивающе красное сплетение, корчась и извиваясь, не упало к ее талии и ниже, все продолжая удлиняться бесконечным ползущим ужасом, что был прежде каким-то невозможным, непредставимым образом спрятан под тугим тюрбаном. Это походило на гнездо слепо корчащихся красных червей, на… на вскрытые внутренности, обладающие противоестественной жизненностью и невыразимо чудовищные.

Смит лежал в темноте, потрясенный, охваченный отвращением, оцепенев душой и телом.

Она отбросила за плечи эту отвратную, копошащуюся массу, и он почему-то понял, что сейчас она обернется и ему придется встретиться с ней глазами. При мысли об этом его сердце замерло от страха; это было самое худшее, ужасней всего в этом кошмаре, ибо увиденное им было, конечно же, кошмаром. Но он понимал, даже не пытаясь, что не сможет отвести взгляд — болезненное очарование зрелища околдовало его, в нем была некая красота…

Она повернула голову. Жуткие извивы ползучих тварей изогнулись и задергались при этом движении; толстые, влажные и блестящие, они корчились над нежными смуглыми плечами, ниспадая отвратными каскадами, почти скрывавшими ее тело. Она продолжала поворачиваться. Смит окаменел. Он видел, как медленно уменьшилась округлость ее щеки, как показался профиль и алые ужасы зловеще зашевелились, как и профиль уменьшился, сократился, и лунный свет, яркий как день, упал на прелестное девичье лицо, робкое и нежное, обрамленное отвратным сплетением ползущих червей…

Зеленые глаза встретились с его глазами. Он будто ощутил сильный удар, по недвижному позвоночнику пробежал холод ужаса, оставляя за собой ледяное оцепенение. На коже выступили пупырышки. Но он едва заметил это оцепенение и холод, ибо зеленые глаза смотрели на него долгим, долгим взглядом, предвещая нечто неизъяснимое и не обязательно неприятное, а беззвучный голос ее разума, мурлыкая в голове, осыпал его небывалыми обещаниями…

На миг он провалился в слепую пропасть покорности; но сам вид этой копошащейся на ней, живой и полной неизбывного ужаса мерзости был так жуток, что выдернул его из соблазнительной тьмы.

Она встала, и извивающаяся алая масса того, что росло на ее голове, упала водопадом вдоль ее тела. Она окутывала ее длинным живым плащом, падая к босым ногам и волочась по полу, скрывая ее волной ужасной, влажной, копошащейся жизни. Она подняла руки и, как пловец, разделила этот водопад, отбросив его за плечи и открыв нежные изгибы своего смуглого тела. Она улыбалась, сладостно, утонченно, и в волнах, падавших вниз от лба ужасным фоном, извивались змееподобные, влажные, живые пряди. И Смит понял, что перед ним Медуза.

Это понимание, это озарение, уходящее в колоссальные, сокрытые туманом глубины истории, на миг вывело его из ужасного оцепенения, но в этот миг он снова встретился взглядом с ее глазами, улыбающимися в лунном свете, зелеными как трава, полуприкрытыми опущенными веками. Она протянула руки сквозь извивающуюся алую массу. В ней было нечто, раздиравшее самую душу вожделением, и вдруг вся кровь хлынула Смиту в голову, и он вскочил на ноги, шатаясь, как лунатик во сне, а она потянулась к нему, бесконечно грациозная, бесконечно нежная в своем плаще живого ужаса.

И в этом была своя красота: влажные алые извивы и лунный свет, скользящий и поблескивающий среди густых и толстых, как черви, локонов, теряясь в этом сплетении лишь для того, чтобы вновь заискриться и пробежать серебром вдоль извивающихся прядей — жуткая, наводящая дрожь красота, что была ужасней любого безобразия.

Но все это он не успел до конца осознать, ибо вероломное бормотание вновь прокралось в его мозг, обещая, лаская, маня, и было оно слаще меда, а прикованные к нему зеленые глаза — светло горящими, как драгоценные камни, и за пульсирующими темными разрезами зрачков он прозревал великую тьму, поглощавшую все… Он знал — смутно знал еще тогда, когда впервые заглянул в эти плоские и широкие звериные глаза — что за ними таится вся красота и весь ужас, весь страх и упоение, что глаза ее, как окна с изумрудными стеклами, открывались в эту бесконечную тьму.

Ее губы двигались, и в шепоте, неразрывно слитом с тишиной, плавным покачиванием ее тела и ужасным шевелением ее… волос… очень тихо, очень страстно звучало:

— Я буду… сейчас говорить с тобой… на моем языке… о, возлюбленный!

И, окутанная своим живым плащом, она прильнула к нему, шепот нарастал, обольщая и лаская, проникая в самые потаенные уголки сознания — обещая, зачаровывая, изливая небывалую сладость. Его плоть сжалась от ужаса, но в извращенном своем отвращении жаждала ту, которой страшилась. Его руки обняли ее под влажным живым покрывалом, влажным, теплым и омерзительно живым, нежное бархатистое тело прижалось к нему, ее руки обвили его шею — и, нарастая вместе с шепотом, несказанный ужас сомкнулся над ними.

До самой смерти Смит вспоминал в ночных кошмарах тот миг, когда живые локоны шамбло впервые заключили его в свои объятия. Вспоминал тошнотворное, удушливое зловоние спутанной влажной массы, толстых, пульсирующих червей, обвивших каждый дюйм его тела, скользящих, извивающихся — их влага и тепло проникали сквозь одежду, словно он был обнажен.

Это был только миг, запечатлевшийся в сознании миг, а после на него в слепящей вспышке обрушился взрыв несовместимых ощущений, и пришло забытье. Он вспомнил свой сон — теперь он знал, что то была кошмарная явь — и скользящие, нежные ласки влажных червей, от которых плоть его воспаряла в невыразимом экстазе — том высочайшем экстазе, что проникает глубже тела и разума, даруя противоестественный восторг самым истокам души. Он оставался недвижен, как мрамор, беспомощно окаменев, как все жертвы Медузы в старинных легендах, и ужасное наслаждение трепетало в каждой его жилке, в каждом атоме тела и каждом неощутимом атоме того, что люди именуют душой, трепетало во всем, что было Смитом. Это был истинный ужас. Он смутно понимал это, а тело его тем временем содрогалось в глубочайшем экстазе, отвечая на порочный, чудовищный зов, от которого с дрожью страха отшатывалась душа — а в глубинах души подрагивал от вожделения какой-то ухмыляющийся изменник. Но еще глубже за всем этим он ощущал бесконечный ужас, отвращение и отчаяние, и знал, что душу предавать нельзя, хотя нежнейшие ласки прокрадывались в самые заветные ее уголки, отзываясь в них гибельным наслаждением.