Выбрать главу

А там остается молить о пришествии Бледного Господина, дарящего поцелуй, и уйти для вечности, делая Крайний глоток. Стоит ли переспрашивать: крайний глоток — чего?…

…Дождь сидел на подоконнике, поглаживая ворчащего Чарму, и через плечо заглядывал в распечатанное послание. Моя конная сотня, десять дюжин копейщиков… Шайнхольмский лес, проводник местный… Скит Крайнего глотка. Сжечь. Подпись. Печать.

Салар стоял в дверях. Не вязался рассказ его со многим — прошлое мое кричало, детское дикое прошлое, и дождь оттаскивал меня от дверного проема.

— Ну и дурак, — спокойно сказал салар, бросил на кровать скомканную тряпку и вышел.

Я зазвал пса и поднял брошенное с кровати — это был дурацкий колпак с бубенчиками.

ЛИСТ ТРЕТИЙ

…Я шел по темным коридорам, кругом, как враг, таилась тишь. На пришельца враждебным взором смотрели статуи из ниш. В угрюмом сне застыли вещи. Был странен серый полумрак, И, точно маятник зловещий, звучал мой одинокий шаг.
И там, где глубже сумрак хмурый, мой взор горящий был смущен Едва заметною фигурой в тени столпившихся колонн. Я подошел, и вот мгновенный, как зверь, в меня вцепился страх: Я встретил голову гиены на стройных девичьих плечах.
На острой морде кровь налипла, глаза сияли пустотой, И мерзко крался шепот хриплый: «Ты сам пришел сюда, ты мой!» Мгновенья страшные бежали, и наплывала полумгла, И бледный ужас повторяли бесчисленные зеркала…
…Я шел один в ночи беззвездной, в горах с уступа на уступ, И увидал над мрачной бездной как мрамор белый, женский труп. Влачились змеи по уступам, угрюмый рос чертополох, И над красивым женским трупом бродил безумный скоморох.
И, смерти дивный сон тревожа, он бубен потрясал в руке, Над миром девственного ложа плясал в дурацком колпаке. Он хохотал, смешной, беззубый, скача по сумрачным холмам, И прижимал больные губы к холодным девичьим губам.
И я ушел, унес вопросы, смущая ими божество, — Но выше этого утеса не видел в мире ничего. Я шел…

Нечет

В сердце моем — призрачный свет,

В сердце моем — полночи нет.

Вьюны оплели каменное подножие беседки, дрожащими усиками дотянулись до ажура деревянных кружев и мертвой хваткой ползающих вцепились в спинку массивного широкого кресла. Казалось, еще немного, последнее усилие — и зеленые покачивающиеся змеи с головками соцветий опустятся на морщинистое неподвижное лицо и сгорбленные плечи дряхлого хэшана в огненно-алой кашье, сквозь пар чашки в пергаментных ладонях глядевшего на согнутую спину вбежавшего послушника.

Пятна солнца, прорывавшегося сквозь рельеф перекрытий, делали спину эту похожей на пятнистый хребет горного пардуса, выгнутый перед прыжком, и невозможное сочетание хищности со смирением останавливало подрагивающие плети вьюнков.

— Нет, — лицо хэшана треснуло расщелиной узкого рта, — нет, Бьорн, я так и не научил тебя кланяться. Ты сгибаешься с уничижением, которое паче гордыни, а надо кланяться так, как ты кланялся бы самому себе — с гордостью и достоинством уважения. Впрочем, у меня нет выбора. Ты идешь в Город, ученик Бьорн-Су.

— За что? — человек, названный Бьорном-Су, резко выпрямился, и обида бичом хлестнула по его чуть раскосым глазам, глазам пророка и охотника. — За что, учитель?!.

— За право называться моим учеником! — голос хэшана напрягся, и незванные вечерние тени робко обступили беседку, прислушиваясь. — За годы, сделавшие из дикого лесного бродяги Скользящего в сумерках — и не городского щеголя, знающего дюжину Слов и кичащегося на всех перекрестках серым плащом салара — а питона зарослей, ползущего по следу варка в холоде гнева и молчания!.. За ночную женщину с твоим лицом, пришедшую за кровью брата своего и сожженную мною на твоих глазах — в которых читаю я сейчас торопливую обиду, рожденную непониманием…

Дно чашки стукнулось о низкий лакированный столик, и хэшан умолк. Надолго. Человек, названный Бьорном-Су, ждал, когда старик заговорит снова.