За окнами стоял печальный, залитый водой день, хаос города, затопленного бесконечным дождем и туманом.
Вдруг он повернулся к зеркалу — оно блестело мертвой синеватой поверхностью, отражая в себе всю комнату и его странно бледное измененное лицо.
«Неужели это я?»
Зенон показался самому себе каким-то другим, таким страшно чужим и незнакомым, что отступил от зеркала в беспомощном страхе.
«Но ведь это я! Вижу, чувствую, различаю», — думал он, прикасаясь к разным предметам, чувствуя холод меди, мягкость шелка, определяя цвета и формы, замечая разницу между ними, и, немного этим успокоенный, сел за рояль, но не мог играть: из-под пальцев вырвался какой-то бессвязный, спутанный крик. Он сильно и властно ударил по клавишам, рояль застонал, и взорвалась дикая и жуткая мелодия, подобная стонам и хохоту рвущихся на свободу безумцев.
«Я полон радости и счастья, но что-то плачет во мне, что-то боится. Что это? Что это?» — упорно спрашивал он самого себя и, не найдя ответа, бросился на диван, пряча лицо в подушки и пытаясь забыться. Но, раньше чем он смог погрузиться в забвение, над самой его головой прозвучал голос Дэзи. Зенон стремительно вскочил — голос звучал уже несколько дальше, постепенно затихая.
— Где ты, где? — спрашивал он, ища ее по всей квартире. Она была где-то здесь, он ощущал запах ее духов, слышал ее шаги, до него совершенно явственно доносился шорох ее платья.
— Дэзи, Дэзи! — крикнул он вдруг, протягивая руки к зеркалу, где обозначился ее силуэт, как бы сотканный из жемчужного тумана, блеснули ее фиалковые глаза и расцвела улыбка, но, раньше чем он успел приблизиться, все рассеялось и исчезло.
Он долго ждал, глядя в пустую стеклянную плиту, словно в замерзшую глубину, ревниво скрывающую от глаз смертного свои чудеса и непонятные тайны, а потом его охватила какая-то тихая, серая задумчивость, он утонул в бессилии и уже не чувствовал ни волнения, ни радости, ни страдания. Его пробудил шум городской жизни, грубо ворвавшийся в окна. Сердце сжалось, глаза наполнились слезами необъяснимой грусти; ему казалось, что со всех сторон к нему протягиваются хищные когти жизни, а собственный голос его звучит строго и повелительно.
— Нет, я уже не вернусь к тебе, не вернусь, — говорил он, всматриваясь в какой-то берег, грезящийся все слабее и все дальше.
«Пойду своим путем, предамся снам о новой жизни», — думал он.
Вошел лакей и доложил о каком-то незнакомом господине.
— Меня нет дома! — крикнул он нервно и, выйдя в другие двери, пошел наверх в квартиру Джо.
Малаец самым решительным образом загородил ему дорогу:
— Нельзя!
— Там кто-нибудь есть?
— Нельзя!
— Сеанс уже начался? — хитрил Зенон.
— Нельзя! — упрямо повторял тот, загораживая собою дверь.
«Какие-нибудь спиритические упражнения», — презрительно подумал Зенон и отправился в город.
«А может быть, опять бичеванье? Может, и она там?» Молния воспоминаний прорезала его мозг, воссоздавая ряд отвратительных картин.
«Безумно даже подозревать что-либо подобное!»
Он долго блуждал по крикливому омуту города, из какой-то бесконечной дали глядя на стены и человеческие лица и как бы прощаясь с ними навсегда. Он чувствовал себя далеким от всех этих дел и интересов, ради которых жили и умирали все эти бесчисленные толпы, — таким бесконечно далеким, что жизнь их казалась ему непонятным и чуждым миражом.
«Кто из нас галлюцинирует? Я или они?» — спрашивал он себя, силясь понять свое отношение к ним, но тогда всплывал в памяти образ Дэзи, и эти трезвые мысли рвались на части, и он снова проваливался во мглу неопределенных мечтаний и мучительной тоски. И снова шел среди толпы и крика, как загипнотизированный, делая автоматические привычные движения, бродил как живой труп среди непонятной пустоты и молчания. И только в каком-то унылом переулке глаза его, безжизненно скользя по всем предметам, невольно остановились на белой яркой вывеске:
«Здесь продаются русские папиросы».
Он несколько раз перечитал надпись, движимый каким-то смутным побуждением, вошел в магазин.
Старая еврейка в парике дремала за буфетом, куча оборванных ребятишек, пища, возилась на полу, а рядом в низкой и страшно грязной комнате стучали машины и десятка полтора людей, покачиваясь над работой, тянули какую-то заунывную песню.
Лишь только он вошел, его обдала волна такого затхлого, гнилого воздуха, что он с трудом выдавил из себя какое-то слово, после чего еврейка вскочила с места, машины затихли и все глаза устремились к нему.