— Джо уже больше двух недель не был дома, — жаловалась она тихо, — а ведь его отпуск скоро кончается и ему надо возвращаться в полк.
— Поскольку он об этом говорил, он уже не вернется на службу.
Бэти остановилась, пораженная.
— Не вернется! Боже мой! Вот отец огорчится, — простонала она.
Мистер Зенон начал горячо защищать своего друга, изображая военную жизнь в самых черных красках, говоря, что эта жизнь недостойна такого совершенно исключительного человека, как мистер Джо, но Бэти только печально качала головой.
— Что отец на это скажет?! Жизнь у нас в доме станет совсем невыносимой! Чувствую, что отец поссорится с ним окончательно, не простит ему этого. Тетки лишат его наследства… Что с ним будет?.. И со мной что теперь будет?
Она не могла сдержать слез.
— Мисс Бэти, а я разве уже ничего не значу?
— Я иногда начинаю бояться, что и вам, мистер Зен, в конце концов опротивеет наш дом; надоедят тетки, вы поссоритесь с отцом, возненавидите меня — ах, разве я знаю, что еще будет! — одним словом, в один прекрасный вечер вы уйдете, и уже никогда я вас больше не увижу, — никогда! — В голосе ее дрожало беспокойство.
— Совсем незачем огорчаться преждевременно. Если даже тетки и доведут меня до этого и я поссорюсь с отцом, то я уйду из вашего дома, но с вами, Бэти, вместе с вами и навсегда.
Голос его звучал уверенно.
— Вместе и навсегда! — воскликнула Бэти, вся загоревшись от волнения. — Ах, мистер Зен…
— Что, дитя мое, что? — нежно спрашивал он, видя ее нерешительность.
— Как я вас страшно… страшно… нет, не могу теперь, не могу… после скажу, вечером…
Она отвернула покрасневшее лицо.
Зенон благодарно улыбнулся и не спрашивал больше, — он и так знал, какое слово благоухало на ее горячих губах и лучилось из засветившихся неожиданно глаз.
Они продолжали идти молча, оплетенные сладким ритмом этих недосказанных слов, полные тихой мелодии любви и глубокой веры друг в друга.
Они забыли о прежнем своем разговоре, не чувствовали уже ни холода, ни дождя, ни тумана, ни пасмурности этого ужасного дня, — шли по каким-то неожиданно расцветшим лугам, полные весеннего цветистого восторга.
Шли по душистым зеленым и звонким рощам любви, очарованные и восторженные, переживая невозвратные мгновения полного счастья.
Молчали, потому что дорога и желанна была им эта внешняя тишина; в ней они притаились как бы в пламенной чаще, как бы в светлом тумане стыдливой боязни, притаились, чтобы говорить только взглядами, прикосновениями рук, вздохами, в которых больше страсти, чем признания, улыбкой, в которой и горячая кровь кипела, и светилось что-то неуловимое, святое и упоительное, что было как бы запахом молитвенно пылающих душ.
Бэти часто обнимала его голову страстными, целующими взглядами и, непойманная, пугливо прятала влажные томные глаза, а он, сильно прижимая ее руку, наклонялся и жадными, воровскими взглядами ловил ее горящие губы.
Иногда какой-нибудь звук, который не был словом, который даже ничего не обозначал, пробегал от одного к другому тайно и так понятно, что они прижимались еще сильнее друг к другу, наклоняли головы, глубже вздыхали и незаметно для самих себя останавливались на одно мгновение, на мгновение обессиливающей радости — радости чувствовать себя друг возле друга…
— Я давно жаждал такой минуты, ждал ее, — сказал он громко.
— А я о ней ежедневно мечтала, — прошептала она так тихо, что он скорее глазами, чем слухом, поймал эти слова с ее уст.
Они входили в Трафальгарский сквер. Туман, висевший до сих пор неподвижно и застывший, как облако, теперь вдруг стал клубиться, раскачиваться и брызгать, как море, в которое ударил ураган. Он поплыл целыми каскадами, расплюснутыми волнами и опустился сырой непроницаемой пылью, такой густой, что в несколько минут вся площадь совершенно исчезла из глаз.
Колоссальная колонна памятника Нельсону и эти строгие чудовищные львы, высеченные из гранита, едва просвечивали слабыми, теряющимися контурами сквозь сыпучую, колеблющуюся зеленовато-серую пелену.
Исчезли дома и улицы, пропали деревья, вся площадь утонула в грязной мути, затхлая сырость наполнила все липкой, удушливой мглой.
Черные высокие колонны портика Национальной галереи, мимо которых они проходили, слабо обрисовывались, как гнилые бревна, затонувшие в мутной воде.
На расстоянии двух шагов ничего не было видно, иногда почти рядом раздавались шаги, а человек оставался невидимым или же проплывал едва заметной тенью; то вдруг какой-нибудь экипаж, похожий на чудовищного краба, движущегося в водной глубине, проезжал и исчезал неизвестно куда.