— Нет, никто не знает, кто скрывается под английским псевдонимом — Уольтер Браун. Ада всегда говорила, что мы не имеем права разглашать твою тайну.
— Я вам очень благодарен за это.
— Но Ада сделала еще больше: она перевела несколько твоих книжек, и ты известен у нас, господин Уольтер Браун!
— У меня есть эти переводы, они действительно великолепны, но мне и в голову не приходило заподозрить в этом Аду! Вот так сюрприз!
— Она специально изучила для этого английский язык. И с тех пор как мы знаем, кто этот Уольтер Браун, мы знаем о тебе все. Ты не поверишь, если тебе рассказать, как мы радовались твоему успеху, как гордились тобой.
Зенон молчал, обуреваемый самыми противоположными чувствами.
— И мы все ждали твоего возвращения, но годы проходили, и моя болезнь развивалась так быстро, что я уже перестал надеяться на это. И вероятно, не дождался бы тебя.
— Я никогда не думал возвращаться, — угрюмо произнес Зенон.
— Я это предполагал. Ты знаешь, мое здоровье всегда было плохо, но за последние несколько лет и сердце, и почки сдают все быстрее. Я напрасно лечился, разъезжая по всему свету, и теперь решил оставить это. Но тем более важно было для меня увидеться с тобой. Мы ради этого и приехали в Лондон.
— Ради меня?
— Да. Ты ведь знаешь, что умирающему ни в чем не отказывают?
— Не понимаю, какое отношение это имеет к тебе.
— Имеет, потому что у меня к тебе есть большая, последняя просьба.
— Ты шутишь со мной. Преувеличиваешь свое нездоровье.
— К сожалению, нет; свое состояние я знаю лучше, чем доктора, и знаю, что могу умереть каждую минуту. Поэтому-то я и нахожусь здесь и прошу тебя, как просит умирающий: — возьми под свою опеку мою жену и дочь.
— Я? Твою жену и дочь? — Зенон вскочил с места в изумлении.
— Займись ими после моей смерти, — повторил тот убежденно, глядя на него искренним, подернутым слезами взглядом. — Подумай, noqie моей смерти у них не останется никого, кроме тебя. Подумай!
— Ты не понимаешь, что говоришь! — крикнул Зенон, не веря собственным ушам.
— Я об этом долго думал; что же ты находишь в этом особенного?
— Да, конечно, но для меня это так неожиданно…
— Сядь возле меня, поговорим обстоятельнее. Ты не бойся, опекунство тебе хлопот не доставит, все дела я привел в порядок. Дай мне руку в знак согласия, вот так; я знал, что ты мне не откажешь, благодарю тебя от всей души, мне уже нельзя медлить и откладывать этого дела.
Он горячо поцеловал Зенона и начал тихим, усталым голосом рассказывать ему о том, как он озабочен судьбою Ады и ребенка.
А Зенон слушал, глядя на него с каким-то ужасом.
Как, он отдает на его попечение Аду? Аду? Собственный ее муж? Что за нелепость! Теперь, по прошествии стольких лет, когда в нем уже все умерло! Отвратительная месть или насмешка судьбы? Как ослепительные молнии, пролетали в нем мысли и чувства, такие неясные и спутанные, что временами ему казалось, что он переживает мучительный сон. Но нет, Генрих сидел рядом с ним, он слышал его голос, глядел ему в лицо, чувствовал на своей руке его холодную потную руку. Он содрогнулся всем телом. Теперь он уже соглашался на все, не смея отказать ему ни в чем. Но под влиянием слов Генриха, дышавших безграничным доверием, его стал охватывать жгучий стыд.
— Я не знал, что у вас есть дочь, — перебил он Генриха, желая переменить разговор.
— Сейчас я ее позову. Вандя! Десятый год ей теперь. Она родилась спустя несколько месяцев после твоего отъезда, — говорил Генрих, следя за ним загадочным взглядом.
Зенон сдвинул брови, точно ослепленный неожиданной молнией, и поспешно стал зажигать папиросу. В комнату вошла Ада, ведя стройную девочку, очень красивую, с белыми, как лен, вьющимися волосами.
— Вандя, это твой дядя.
Девочка подняла на него большие синие глаза.
— Поздоровайтесь, — командовал Генрих.
Девочка, пересилив нерешительность, бросилась в его объятия. Он целовал ее с вынужденною нежностью и, пожалуй, слишком торжественно, стараясь этим замаскировать какое-то непонятное волнение.
— Очень красива, типичный польский ребенок.
— Удивительно похожа на тебя.
— Нет, совершенно другой тип, — проговорил Зенон, неприятно задетый намеком.
— Наоборот, совершенно тот же родственный тип. Ведь раньше, до болезни, Генрих был очень похож на вас, — говорила Ада, прижимая к груди голову ребенка, но в ее глазах горел загадочный огонек и вокруг губ блуждала непонятная улыбка. У Генриха на лице было выражение грусти и примирения, и только Вандя, прижимаясь к матери, глядела на Зенона веселыми, смеющимися глазами.
Разговор разладился, тянулся медленно, переходя то и дело с одного предмета на другой и не находя опоры ни в чем, на чем бы можно было остановиться дольше. Между ними легла многолетняя разлука, а соединяли их только далекие, уже поблекшие воспоминания, к которым они возвращались многократно, но всегда с каким-то опасением. И Генрих, и Ада были по отношению к Зенону необыкновенно радушны, но он держался замкнуто и отвечал коротко и холодно. Он был далек от всего того, о чем они говорили, и даже от них самих. Наконец, утомленный, он поглядел на часы, но глаза Ады блеснули такой немой мольбой, что он остался сидеть, стараясь пересилить скуку, которая все сильнее овладевала им.
Вдруг Генрих спросил его с прямолинейностью польского шляхтича:
— Скажи нам откровенно, почему ты уехал из Польши?
Зенон ждал этого вопроса и с улыбкой ответил:
— Мне надоела Польша, хотел почувствовать себя европейцем.
— У нас это объясняли иначе, совсем иначе.
Зенона раздражала его глупая, на что-то намекавшая улыбка.
— Интересно, как же это объясняли?
— Одни предполагали здесь несчастную любовь, другие уверяли, что тебя изгнал из страны какой-то американский поединок. Но были и такие, которые называли более скандальные причины.
— Убийство и воровство? Узнаю бойкость ума моих милых товарищей по литературе.
— Что-то в этом роде, но больше всего говорили о самоубийстве из-за неудачной любви.
— Самый глупый повод для самоубийства, но зато романтический. У нас очень любят объяснять подобные истории или любовью, или мошенничеством.
— Потому что в большинстве случаев так и бывает.
— Бывает, не спорю, но бывают и другие причины, в тысячу раз более глубокие и серьезные.
Ада отвернулась, лицо ее залил яркий румянец.
— Люди любят все объяснять так, как им понятнее.
— Совершенно верно. Если бы я сказал: уезжаю, потому что мне наскучило жить вместе с вами, то никто не поверил бы этому. Слишком просто.
— И были бы совершенно правы, не поверив.
— Но если бы я тебя уверял, что именно это было причиной моего отъезда.
— Я бы поверил, конечно, должен был бы поверить, но...
— Причина не важна, а важен сам факт, — произнесла Ада.
— Факт был важный, не спорю, но только для меня одного.
Зенон произнес это враждебным тоном, но, видя, как сразу омрачилось ее лицо, продолжил шутливо:
— Вы мне еще не рассказали все сплетни, какие ходили после моего отъезда. Ну и что же, жалели меня? Печаль, конечно, была всеобщая, неутешное горе, глубокий траур.
— Ты шутишь, а твои почитатели ежегодно служат заупокойные мессы по твоей душе.
— Ах, вот как! Это, вероятно, мои издатели, боясь, чтоб я не воскрес и не напомнил им о своих правах, стараются обеспечить мне место в раю.
— Раньше вы не были так жестоки ко всем.
— Человек постоянно учится чему-нибудь новому.
Ада встала и начала ходить по комнате, то и дело поглядывая в окно. Он не мог отвести от нее глаз. Она была стройна, красива и горда, как раньше. Глаза их иногда встречались, но тут же разбегались, как испуганные птицы. Иногда она останавливалась у окна, ее чудные брови натягивались, как злые змеи, а губы, странно изогнутые в уголках, налитые кровью, сжимались с какой-то тайной злобой. Казалось, она не слышала разговора мужчин и только время от времени подымала на Зенона умный, испытующий взор, и грудь ее тогда подымалась от глубокого вздоха.