Прошла неделя.
Отец твой почти безвыходно находился в склепе, часто даже в часы обеда не выходил оттуда.
Смертность как в замке, так и в окрестностях прекратилась.
Дверь сторожки стояла по-прежнему прислоненной, — видимо, жилец ее назад не явился.
Из города поступило какое-то заявление, и отец твой должен был, хочешь не хочешь, уехать туда дня на три, на четыре.
На другой день после его отъезда снова разразилась беда.
После опросов дело выяснилось в таком виде: когда завтрак кончился, кучер прилег на солнышко отдохнуть и приказал конюху Герману напоить и почистить лошадей.
К обеду конюх не пришел в людскую, на это не обратили внимания. Одна из служанок сказала, что, проходя мимо конюшен, слышала топот и ржание лошадей.
— Чего он там балует, черт, — проворчал кучер и пошел в конюшню.
Вскоре раздался его крик: «Помогите, помогите!» Слуги бросились.
Во втором стойле с краю стоял кучер с бичом в руках, а в ногах его ничком лежал Герман.
Кучер рассказал, что, придя в конюшню, он увидел, что Герман развалился на куче соломы и спит.
— Ну я его и вдарил, а он упал мне в ноги, да, кажись, мертвый!
Германа вынесли.
С приходом людей лошади успокоились: только та, в стойле которой нашли покойника, дрожала всеми членами, точно от сильного испуга.
Позвали меня. Я тотчас отворотил ворот рубашки и осмотрел шею. Красные свежие ранки были налицо!
Что Герман был мертв, я был уверен; но ради прислуги проделал все способы отваживания. Затем приказал раздеть его и внимательно осмотрел труп.
Ничего. Здоровые формы Геркулеса! Так как никто не заявлял претензии — я сделал вскрытие трупа.
Прежние мои наблюдения подтвердились: крови у здоровенного Геркулеса было очень мало.
Не успел я покончить возню с мертвецом, как из деревни пришла весть, что и там опять неблагополучно.
Умерла девочка, пасшая стадо гусей. Мать нашла ее лежащей под кустом уже без признаков жизни.
Тут в определении смерти не сомневались, так как мать ясно видела на груди ребенка зеленую змею. При криках матери гадина быстро исчезла в кустах.
Все-таки я пошел взглянуть на покойницу под благовидным предлогом — помочь семье деньгами.
Покойница, уже убранная, лежала на столе. Выслав мать, я быстро откинул шейную косынку и приподнял голову.
Зловещие ранки были на шее!
Ужас холодной дрожью прошел по моей спине… Не схожу ли я с ума?! Или это и впрямь «наваждение»?!
Всю ночь я проходил из угла в угол. Сон и аппетит меня оставили. При звуке шагов или голосов я ждал известия о новой беде…
И она не замедлила.
Умер мальчишка-поваренок. Его послали в сад за яблоками да назад не дождались…
Опять я проделал с трупом все, что полагалось, проделал, как манекен, видя только одни ранки на шее.
Наконец вернулся твой отец. Ему рассказали о случившемся; он, к моему удивлению, отнесся ко всему совершенно холодно и безразлично.
Тогда я осторожно ему рассказал мои наблюдения о роковых ранках на шее покойников. Он только ответил:
— А, так же, как у покойницы жены, — и ушел на свое дежурство в склеп.
Я опять остался один перед ужасной загадкой.
Вероятно, я недолго бы выдержал, но, на мое счастье, вернулся Петро, хотя ранее и предполагалось, что он останется с тобою в Нюрнберге.
За недолгое время отсутствия он сильно постарел с виду, а еще больше переменился нравственно: из веселого и добродушного он стал угрюм и нелюдим.
В людской ему сообщили все наши злоключения и радостно прибавили, что американец исчез и что он был совсем и не американец, а оборотень.
Один говорил, что видел собственными глазами, как старик исчез перед дверью склепа, а двери и не открывались.
Другой тоже собственными глазами видел, как американец, как летучая мышь, полз по отвесной скале, а третий уверял, что на его глазах на месте американца сидела черная кошка.
Были такие, что видели дракона. Только тут возник спор.
По мнению одних, у дракона хвост, по мнению других — большие уши; одни говорили, что это змея, другие — что это птица. И после многих споров и криков решили:
— Дракон так дракон и есть!..
Петро обозвал всех дураками и ушел в свою комнату.
XVIII
На другое утро Петро долго разговаривал с твоим отцом, о чем — никто не знает. Только после разговора он вышел из кабинета, кликнул двух рабочих и именем графа приказал разбирать сторожку американца.
Люди повиновались неохотно.
Сняли крышу и начали разбирать стены. При ярком дневном свете еще яснее выступило, что сторожка была необитаема.
Скоро от сторожки остались небольшая печь и труба.
Доски и бревна, достаточно еще крепкие, Петро распорядился пилить на дрова и укладывать на телеги.
Печь и трубу он приказал каменщику ломать, не жалея кирпича. Когда повалили трубу, мы с твоим отцом стояли в дверях склепа.
Из трубы вылетела большая черная летучая мышь и метнулась к нам. Я замахнулся палкой, тогда она, круто повернув, исчезла за стеной замка.
— Ишь, паскуда, гнездо завела, — проворчал каменщик.
Теперь мне стало ясно, откуда взялась черная летучая мышь на груди твоей матери в день ее смерти. Всем известно, что летучие мыши любят садиться на белое; вот ее и привлекло белое платье покойницы.
А что мышь была черная, а не серая, как обыкновенно, и что бросилась мне тогда же в глаза, объяснялось теперь тем, что она пачкалась об сажу в трубе.
Телеги с дровами Петро отправил в церковный двор для отопления храма как дар от графа. Кирпич вывезли далеко в поле.
Площадку Петро сам вычистил и сровнял, ходя как-то по кругу и все что-то шепча.
На другой день из деревни привезли большой крест, сделанный из осины, конец его был заострен колом.
Крест вколотили посредине площадки. Петро кругом старательно разбил цветник, но, к удивлению и смеху слуг, засадил его чесноком.
На мой вопрос, что все это значит, твой отец махнул рукой и сказал:
— Оставьте его.
В один из следующих дней отец твой, спускаясь по лестнице, оступился и зашиб ногу. Повреждение было пустячное, но постоянное пребывание в затхлом, сыром склепе и неправильное питание привели к тому, что пришлось его уложить в постель на несколько дней.
В тот же день после обеда, когда я читал ему газеты, прибежал посыльный мальчик и попросил меня спуститься вниз.
Сдав больного на руки Пепе, я спустился в сад. Там был полный переполох!
Молодой садовник Павел лежал без памяти. Он тихо и жалобно стонал, и казалось, вот-вот замолкнет навеки.
Я приказал перенести его в мою аптеку. Все слуги, кроме моего помощника, были удалены. Смотрю, роковые ранки еще сочатся свежей кровью! Тут для оживления умирающего, хотя бы на час, я решил употребить такие средства, какие обыкновенно не дозволены ни наукой, ни законом. Я хотел во что бы то ни стало приподнять завесу тайны.
Влив в рот больного сильное возбуждающее средство, я посадил его, прислонив к подушкам. Наконец он открыл глаза. При первых же проблесках сознания я начал его расспрашивать.
Вначале невнятно, а потом все яснее и последовательнее он сообщил мне следующее:
По раз заведенному обычаю после обеда все рабочие имеют час отдыха.
Он лег под акацию, спать ему не хотелось, и он стал смотреть на облака, вспоминая свою деревню. Ему показалось, что одно облако, легкое и белое, прикрыло ему солнце. Повеяло приятным холодком… смотрит, а это не облако уже, а женщина в белом платье, точь-в-точь умершая графиня! И волосы распущены, и цветы на голове.
Парень хотел вскочить. Но она сделала знак рукою не шевелиться, и сама к нему наклонилась, да так близко-близко, стала на колени возле, одну руку положила на голову, а другую на шею… «И так-то мне стало чудно, хорошо! — улыбнулся больной. — Руки-то маленькие да холодненькие! А сама так и смотрит прямо в глаза… глазищи-то, что твое озеро — пучина без дна… Потом стало тяжело. Шея заболела, а глаз открыть не могу, — рассказывал больной, — потом все завертелось и куда-то поплыло. Только слышу голос старшого: „Павел, Павел“. Хочу проснуться и не могу, — продолжал Павел. — На груди, что доска гробовая, давит, не вздохнуть! — и опять слышу: „Рассчитаю, лентяй!“ Тут я уже открыл глаза. А графиня-то тут надо мной, только не такая добрая и ласковая, как бывало, а злая, глаза, что уголья, губы красные. Смотрит, глаз не спускает, а сама все пятится, пятится и… исчезла… а…»