знаешь, жизнь моя была не всегда счастливой, нередко просто ужасной; теперь же, благодаря
твоей помощи, ко мне возвращается молодость и раскрывается мое истинное «я»…
Не думай, что я считаю себя совершенством или полагаю, будто я не виноват в том, что
многие считают меня несносным человеком. Я часто бываю ужасен, назойливо меланхоличен,
раздражителен, алчно и жадно требую сочувствия к себе, а если не встречаю его, становлюсь
равнодушным, резким в речах и еще пуще подливаю масла в огонь. Я не люблю бывать в
обществе, мне часто очень тяжело и трудно находиться среди людей, а разговаривать с ними –
и подавно. Но знаешь ли ты, чем объясняются если уж не все, то, по крайней мере, большая
часть моих недостатков? Просто нервозностью: я чрезмерно восприимчив как физически, так и
нравственно. Нервозность моя развилась именно в те годы, когда мне жилось особенно скверно.
Спроси любого врача, и он сразу поймет, что иначе быть и не может. Ночи, проведенные на
холодных улицах, под открытым небом, страх остаться без хлеба, напряжение, в котором меня
держало, в сущности, постоянное отсутствие работы, раздоры с друзьями и семьей – вот что,
по меньшей мере на три четверти, повинно во многих особенностях моего характера, вот чему
следует приписать то, что по временам я бываю в отвратительном настроении и нахожусь в
состоянии подавленности.
Надеюсь, что ни ты, ни другие, кто возьмет на себя труд подумать обо всем этом, не
осудите меня и не сочтете невыносимым. Я стараюсь бороться с собой, но не властен изменить
свой характер. Это, безусловно, моя дурная черта, будь она проклята, но ведь есть же у меня и
хорошие стороны! Так не следует ли их тоже принять во внимание?
213 Четверг
Уже поздно. Здесь, в мастерской, так тихо и спокойно, а на улице дождь и ветер, от чего
тишина в доме кажется еще более невозмутимой. Как бы я хотел, брат, чтобы ты был с мной в
этот тихий час! Как много я мог бы тебе показать! Я нахожу, что мастерская выглядит очень
славно: простые серовато-коричневые обои, добела выскобленный пол, кисея на окнах, всюду
чисто. На стенах, разумеется, этюды, с каждой стороны комнаты по мольберту, посредине
большой рабочий стол из некрашеного дерева. К мастерской примыкает нечто вроде алькова:
там я держу все рисовальные доски, папки, коробки, палки и пр., там же хранятся и все
гравюры. В углу стоит шкаф – там горшочки, бутылки и еще мои книги.
За мастерской – жилая комнатка: стол, несколько табуретов, керосинка, большое
плетеное кресло для хозяйки в углу, у окна, которое выходит на знакомые тебе по рисункам
двор и луга, а рядом маленькая железная колыбель с зеленым одеяльцем.
Я не могу смотреть на нее без волнения: большое и сильное чувство охватывает
человека, когда он сидит рядом с любимой женщиной, а подле них в колыбели лежит ребенок.
Пусть то место, где она лежала и где я сидел возле нее, было лишь больницей – все равно там
была вечная поэзия рождественской ночи с младенцем в яслях, та поэзия, которую видели
старые голландские художники, и Милле и Бретон – свет во тьме, яркая звезда в темной ночи.
Вот почему я повесил над колыбелью большую гравюру с Рембрандта: две женщины у
колыбели, одна из которых читает Библию при свете свечи, резко контрастирующем с
глубокими тенями погруженной в полумрак комнаты…
Я все думаю об отце. Как ты считаешь, неужели он останется равнодушным и начнет
выдвигать возражения даже у колыбели? Колыбель, видишь ли, это нечто совершенно особое,
такое, с чем не шутят. Каково бы ни было прошлое Син, я знаю только одну Син – ту, которую
видел этой зимой, ту, чья рука сжимала в больнице мою, когда мы со слезами на глазах
смотрели на младенца, ради которого бились всю зиму.
215
В пятницу я получил извещение из лейденского родовспомогательного заведения, что в
субботу Син может возвратиться домой; поэтому я сегодня отправился туда, и мы вернулись
домой; сейчас она находится здесь, на Схенквег; покамест все в порядке – и с ней, и с
малышом. К счастью, у нее достаточно молока, и ребенок спокоен…
Что касается меня, то мне совсем не кажется странным общество женщины и детей;
напротив, у меня такое ощущение, словно я в своей стихии и словно мы с Син давно уже
вместе. Делать то, с чем Син ввиду ее слабости еще не справиться, например, стелить постель и
заниматься кучей других мелочей, для меня совсем не внове: я часто делал это и для себя, и для
больных. Кстати, такие вещи не мешают живописи и рисованию – это достаточно убедительно
доказывают старые голландские картины и рисунки. Сочетание мастерской и семейного очага
вовсе не является помехой, особенно для художника, работающего над фигурой. Я прекрасно
помню интерьеры мастерских Остаде – маленькие рисунки пером, изображающие, по-
видимому, различные уголки его собственного дома; они достаточно ясно свидетельствуют, что
мастерская Остаде была очень мало похожа на те мастерские, где мы встречаем восточное
оружие, вазы, персидские ковры и т. д.
Теперь еще два слова об искусстве: я иногда испытываю большую потребность вновь
заняться живописью. Мастерская у меня теперь просторнее, освещение лучше, и в ней есть
хороший шкаф, где можно держать краски во избежание лишней грязи и беспорядка. Я уже
начал работать акварелью…
Как только Син окончательно поправится, она опять начнет мне всерьез позировать;
уверяю тебя, у нее достаточно хорошая фигура. О том, что она позирует хорошо и годится для
роли модели, ты можешь судить и сам, например, по «Скорби» и нескольким другим рисункам,
которые находятся у тебя.
У меня есть еще несколько этюдов с обнаженной натуры, которых ты еще не видел; я
начну опять заниматься этим, как только Син поправится: такие занятия учат многому.
216 Вторник утром
На этот раз хочу тебе рассказать о визите господина Терстеха. Сегодня утром он явился
ко мне и увидел Син с детьми. Мне страшно хотелось, чтобы он, по крайней мере, сделал
приветливое лицо при виде молодой матери, всего две недели назад разрешившейся от бремени.
Но даже это оказалось, по-видимому, выше его сил.
Дорогой Тео, он разговаривал со мной в тоне, который ты, вероятно, можешь себе
представить.
«Что означают эта женщина и этот ребенок?»
«Как мне пришло в голову связаться с женщиной, в придачу ко всему, имеющей еще и
детей?»
«Разве это не так же смешно, как если бы ты стал разъезжать по городу в собственном
экипаже?»
Тут я возразил, что это безусловно совсем другое дело.
«С ума ты сошел, что ли? Совершенно ясно, что все это – следствие душевного и
физического нездоровья».
Я ответил ему, что совсем недавно получил заверение от более компетентных, чем он,
лиц, а именно от врачей в больнице, что мой организм и мои умственные способности
выдержали все испытания, а сам я нахожусь в полном здравии.
Тогда Терстех начал перескакивать с одного на другое, приплел сюда моего отца и, –
подумай только! – даже моего дядю из Принсенхаге!
Он этим займется! Он им напишет!
Дорогой Тео, ради Син, ради самого себя я сдержался. Я отвечал на его чересчур, по-
моему, нескромные вопросы коротко и сдержанно, возможно, слишком даже мягко, но я
предпочел быть даже слишком мягким, только бы не вспылить. Постепенно он немного
успокоился. Я спросил его, не будет ли смешно, если мои родители сначала получат
негодующее письмо от него, а вслед за тем любезное приглашение от меня приехать и