Выбрать главу

Словно загипнотизированный ужасающей монотонностью этого " шаркающего" ритма среди каменного безмолвия, Ван Гог так же монотонно "выкладывает" кистью зелено-кирпичную кладку стен, холодные плиты пола. Его продирает озноб от этой леденящей клетки, где заживо похоронены несчастные и он сам, - с непокрытой рыжей головой он шагает, опустив плетьми руки, как сомнамбула или человек, получивший приговор.

Не только опыт Ван Гога - узника госпиталя св. Павла, не только воспоминания о "Записках из Мертвого дома", но и сознание безысходности человеческого существования, порожденное последовательной цепью пережитых им крушений, заставляет его придать образу Доре сокровенно-личный смысл. Эта картина, написанная в монохромной свинцово-зелено-мглистой гамме, напоминающей брабантский колорит "Едоков картофеля", не несет в себе, однако, той веры в свет, высветляющий тьму, с которой он начинал свой путь живописца. Круг его жизни замкнулся.

Правда, весной 1890 года он предпринимает еще одну попытку спасенияпереезд на север. Но дни его сочтены.

17 мая 1890 года Ван Гог приехал в Париж, где собирался провести день с Тео и его семьей. Он впервые увидел жену Тео, Иоганну, которая впоследствии в своих воспоминаниях сообщала, что Ван Гог, вопреки ее ожиданиям, оказался "сильным, широкоплечим, со здоровым цветом и веселым выражением лица; весь его вид выдавал твердую волю..." 44. Втроем они просмотрели картины Ван Гога, которыми битком была набита квартира Тео. Пришли Андрис Бонгер, отец и сын Писсарро, папаша Танги, Лотрек. Он побывал на нескольких выставках - выставке японского искусства, очередного Салона, где его поразил Пюви де Шаванн. Однако, несмотря на радость встречи, 21 мая он внезапно уезжает в Овер - местечко под Парижем, рекомендованное Тео для брата Камиллем Писсарро, который там работал и был дружен с доктором Гаше. В 70-е годы там жили и писали Моне, Гийомен, Сислей и Сезанн, которого доктор Гаше очень ценил и чтил. "В Париже я понял, что тамошняя суета - не для меня" (635, 517), - так объяснил Ван Гог свой отъезд.

Овер не обманул его ожиданий: "Овер очень красив. Здесь, между прочим, много соломенных крыш, что уже становится редкостью" (635, 517). Конечно, он тут же принимается их писать - эту осуществившуюся наяву мечту о северных деревушках, воспоминания о которых он писал в Сен-Реми ("Хижины с соломенными кровлями", F750, Ленинград, Эрмитаж). Новые впечатления сразу же вытесняют "южный" комплекс - победа Севера над Югом одержана. Прожив здесь всего немногим больше двух месяцев, Ван Гог оказался способным создать семьдесят картин и более тридцати рисунков.

"В Овере тема воспоминаний углубляется, он опять приобретает крестьянский мир, который было потерял". "Его решение писать "крестьянское" было для него прежде всего попыткой разрешить внутренние трудности" 45.

Колорит его новых картин как будто бы вышел из последних натюрмортов с букетами, написанных перед отъездом: зеленые поля и деревья, фиолетовая земля, желтое, розовое - все, словно омытое дождем. "Я уже замечаю, что пребывание на юге помогло мне лучше увидеть север" (636, 517), навевающий на него "покой Пюви де Шаванна" (637, 518). Кривые, арабескоподобные линии, спирали и "водовороты" мазков в Овере исчезают. Эти "вихревые" структуры дезинтегрируются, уступив место более упорядоченным струящимся линиям и штрихам. Они образуют во многих пейзажах, как тонко подметил Мейер-Грефе, поверхности, "напоминающие Арта ван дер Неера и Ван Гойена". "Только из их скромной растительности все это превращается в Uhrwald (дремучий лес) здесь не надо было бороться с мистралем и всей той чертовщиной, которая приходила с мистралем" 46, - добавляет Мейер-Грефе.

Воодушевление от долгожданной встречи с Севером выливается в целый поток картин, изображающих окрестности Овера, поля, куски полей с переплетающимися тяжелыми колосьями пшеницы, полными зерна, фрагменты кустов, усыпанных цветами, которыми Ван Гог знаменует, как всегда, свою жажду раствориться в природе без остатка ("Пшеница с васильками", F808, частное собрание; "Колосья пшеницы", F767, Амстердам, музей Ван Гога; "Розы и жук", F749, там же; "Маки и бабочки", F748, там же, и др.).

За полотном с хижинами, крытыми соломой, следуют другие, где улицы Овера выглядят похожими на голландские деревушки: хижины, подобно живым существам, льнут друг к другу, что еще более подчеркивается движением волнистых линий, создающих ритм, звучащий в унисон ("Дома в Овере", F759, Толидо, Художественный музей; "Дома Овера", F804, Вашингтон, собрание Филлипс). Его больше всего привлекает вид Овера в окружении хлебных полей, придающих городу неповторимый сельский аромат ("Поля и Овер на заднем плане", F801, Амстердам, музей Ван Гога; "Вид церкви близ Овера", F803, США, собрание Э. Тейлор; "Вид Овера", F799, Амстердам, музей Ван Гога; "Вид Овера с церковью", F800, Провиденс, Род-Айленд, Музей искусств, и др.).

Один из таких пейзажей - "Дорога в Овер" (F802, Хельсинки, Художественное собрание I Атенеум) с островерхими крышами домов, покрытыми красной черепицей, весь "пропитан" духом Голландии. Густые, отстоявшиеся, как старое вино, краски домов темнеют на фоне лимонного неба с серыми обрывками облаков, напоминая нюэненские пейзажи с хижинами. Он пишет "Сад Добиньи" (F776, Нью-Йорк, фонд С. Крамарского; F777, Базель, Публичное художественное собрание - вариант с черным котом) - дом, едва выступающий из цветущих деревьев и кустов, где жил и работал Добиньи, его любимый пейзажист в нюэненские годы, словно бы тешась девизом "назад к барбизонцам".

14 июля, в день взятия Бастилии, Ван Гог создает одну из самых "веселых" своих картин: "Ратуша в Овере 14 июля" (F790, Чикаго, собрание Л. Б. Блок). Два дерева фланкируют композицию, флажки кокетливо резвятся на ветру, а ратуша напоминает не то пагоду, не то сказочный теремок 47. И как настоящий символ его радостной встречи с Севером возникает его удивительный пейзаж "После дождя" (F760, Москва, ГМИИ им. А. С. Пушкина), с его сверкающе чистыми красками - эта северная идиллия с мокрой дорогой, перерезающей полотно, игрушечной коляской, таким же игрушечным поездом и землей, пропитанной благодатной влагой и весело пестреющей, как лоскутное одеяло, сшитое рукой волшебника цвета.

В этой работе особенно наглядны изменения, которые произошли в манере и почерке Ван Гога. "Барочная" взвинченность мазка полностью исчезла. Ван Гог "выстраивает" пространство, методично прокладывая в грунте уверенными и неторопливыми движениями кисти борозды зеленого, фиолетового, желтого, как бы следуя за естественным рельефом земли, но совершенно не прибегая к иллюзии. "Кирпичики" его кладки - всех оттенков зеленого и фиолетового, голубые, красные, сероватые - слагаются в картину на редкость безмятежного и счастливого единения с природой.

Стремясь придать своим воспоминаниям полноту, определенность реального явления, Ван Гог с особым подъемом и страстью пишет готическую часовню достопримечательность Овера, - напомнившую ему башню в Нюэнене. "Это почти то же, что этюды со старой башней и кладбищем, которые я делал в Нюэнене, за исключением того, что цвет теперь, вероятно, более выразителен, более богат" 48, - сообщает он Виллемине. Но дело не только в колористических достижениях. Воспоминания о скромной нюэненской башне, неотъемлемой от пейзажа родного крестьянского края, лишь обостряют его восприятие "напоминающей витражи" часовни, принадлежащей, как и арльский портик св. Трофима, "иному миру". Переливающаяся синими рефлексами лилово-оранжевая масса здания, схваченная каркасом острых ребер и искривленных пилястр и контуров, увенчивает холм, словно произрастая из бесчисленных многоцветных мазков, устремленных к ее подножию. Вся она подобна ослепительно сверкающему видению, "организму, который вышел из души" вместе с бездонным синим небом, написанным чистым кобальтом.

Но как не похожа эта оверская синева на огнезвездную синь арльских ночей, такую же наполненную светом, как желтизна дней. В ней нет напоминания ни о свете, ни о ночи, прародительнице дня, - это вневременная "трансцендентная" глубина, выразительно названная М. Шапиро "пульсирующей, мерцающей пустотой" 49. В этом образе, вобравшем вангоговские страхи и зловещие предчувствия, появились нотки чуждого ему мистицизма, позволившие А. М. Хаммахер сказать, что "импрессионистичность видения перерождается здесь в видение Эль Греко" 50.