-- Если бы, -- вздохнул я, но в душе затеплился смутный и слабый, но вполне реальный огонёк надежды.
Еловые лапы сомкнулись за нами, закрыв небрежно сбитый глухой забор лагерной ограды. Мы словно шагнули в иной мир. Незнакомый. Неизвестный. Непонятный. Но заманчивый и чарующий. Мир, где не было никого, кроме нас. Ужин и возвращение в лагерь казались немыслимо далёкими. И от этого в душе что-то весело напевало неразборчивую, но лихую песенку.
-- Снова следы читать будем?
Я не возражал и насчёт следов. Но хотелось чего-то ещё. Чего-то новенького. Неизведанного.
-- Пошли падать в пропасть, -- вдруг предложил Лёнька.
Ноги аж замерли, будто их сковал вековечный мороз.
"Э, братан, да ты не суицидник ли? -- вдруг проснулась колкая мыслишка. -- Можно ли тебе верить?"
Но я отбросил её от себя. Лёньке хотелось верить. И я просто всеми клеточками ощущал, что и он не хотел мне навредить. Не планировал это, невзирая на столь странное предложение.
-- А, пошли, -- и я впялил в Лёньку наглый взор, мол, ничего не боюсь. Но только из того, что предлагаешь ты.
Склон обрыва зарос густым кустарником. Я не знал, как он называется. А спрашивать у Лёньки не хотел. Но почему-то верилось, что в переплетении зелёных веток нет злобных колючек. Что там всё мягко, проверено, безопасно. И всё же я не торопился на край.
-- Смотри, -- улыбнулся Лёнька, встал спиной к обрыву, раскинул руки, как самолётные крылья.
Он улыбнулся ободряюще. Но с какой-то грустинкой, будто вот прямо сейчас мы расставались навсегда.
А после он медленно запрокинулся и рухнул в зелёную клубящуюся массу.
Я ждал жёсткого треска ломающихся веток, но раздавался лишь шелест. Так сквозь тополиную листву падает футбольный мяч, заброшенный туда неловким пинком. Зелёное облако сомкнулось за Лёнькой. Шелест отдалялся, утихал. Я понял, что ветки кустов были гибкими, упругими. Под грузом они не ломались, а, сопротивляясь, гнулись и пропускали тяжесть тела всё дальше и дальше. В зелёную глубину. Волны утихали. Лёнька исчез, словно и не было его никогда. А я понял, что меня как-то не особо тянет запрокидываться в неизвестность. Одно дело -- вертушка в парке аттракционов. Там тебя ремнями чётко пристегнут, и ты чётко знаешь, что хоть верещишь со страха, но ничего плохого с тобой не случится. Тут же дело иное...
Да тут в два счёта шею свернёшь.
Я представил, как смущённый Сан Саныч, а то и сам Палыч нерешительно звонит в дверь нашей квартиры. Как дверь открывается. На пороге папа с мамой. И Палыч откашливается, не решаясь начать. А лица родителей вытягиваются от нехороших предчувствий. От того, что случилось непоправимое.
Я так ярко это представлял, что забыл обо всё на свете.
-- Спиной падай, -- донеслось из зелёной глубины. -- Лицом не вздумай!
Лёнька беспокоился обо мне. Он верил, что я последую за ним.
Можно тихо отойти и шмыгнуть к лагерю. Но тогда терялся Лёнька. Я сам отказался пойти за ним. Я сам выбрал другую дорогу.
Я повернулся спиной к обрыву. Глаза закрылись. В животе завозились холодные склизкие слизни тягостных сомнений. Я чуял, ещё немного, и они победят. И вот тогда, чтобы не отступить в последнюю секунду, заставил себя запрокинуться.
Летучее мгновение свободного полёта показалось ледяной бесконечностью. А потом меня встретили ветви. Я не успел разогнаться. Просто упал в объятия листвы. Ветки прогибались подо мной, пропуская всё ниже. Я боялся напороться на острый сучок или врезаться в ствол, но скольжение продолжалось. Оно чем-то походило на спуск с ледяной горки. Вот только я никогда не съезжал с горки вниз головой.
Непередаваемое ощущение. Неописуемое. Страх неизвестности и наслаждение движением. Я запомнил его навеки. Я сохранил его в себе, когда скольжение закончилось, и я вынырнул из кустов, чтобы мягко плюхнуться в кучу шуршащих прошлогодних листьев на сумрачном дне замшелого оврага.
Но я больше никогда не падал в зелёные волны листвы. Не чуял, как прогибаются под спиной всё новые и новые упругие ветки, медленно и неохотно пропуская меня в тенистую глубину. Кусты, куда мы кувыркнулись, были знакомы Лёньке. Лёнька им доверял. А я доверял ему. Но я не запомнил, что это за кусты. А названия не спросил. Да и доверять, как окажется очень скоро, уже будет некому.
А пока всё было просто великолепно.
Мы лежали на мягком матраце слежавшихся листьев шагах в пяти друг от друга. Наверное, если бы наши руки протянулись навстречу, то кончикам пальцев довелось бы коснуться. Но шевелиться было лень. И не только! Казалось, любое неосторожное движение прогонит молчаливое очарование невысказанного волшебства. Овраг словно не расширялся, а сужался, поэтому казалось, что деревья вверху тянутся друг к другу. Что их ветви тоже могут сомкнуться, образовав арку. Но им просто лень. Как и нам.
Голова Лёньки качнулась. Бледное лицо повернулось ко мне. Лёнька улыбался. Он был счастлив, что сумел сделать такой необыкновенный подарок.
Я тоже развернулся к нему. И тоже улыбался. В благодарность за подарок, который мне мог сделать лишь он один.
И ещё я думал, что случилось бы, обнаружь Лёнька сегодня в лесу не меня, а другого парня. Скажем, Гоху. Или даже Кильку? Показал бы он им это место? Подарил бы это летящее скольжение?
Почему-то казалось, что нет. Почему-то казалось, что в этом лагере дружить больше не с кем. Только мне с Лёнькой. Только ему со мной.
Он относился ко мне искренне и дружелюбно. Как родственнику. Даже как к брату. Если бы у меня был такой брат, как Лёнька... Тут я вздрогнул. Ага, размечтался. Быть может, у Лёньки братьев этих вагон и маленькая тележка. А тут я ещё напрашиваюсь.
-- Ты один у родаков? -- несмело уточнил я. -- Или кто ещё имеется?
-- Нас трое, детей-то, -- сказал Лёнька. -- Старший я. И близняшек двое. Совсем маленькие. Пока трое нас у родителей.
И вздохнул тяжело.
Я даже подумал, что дальнейшие расспросы излишни. Но не утерпел:
-- Почему пока?
-- Сложное положение, -- голос Лёньки как-то помрачнел, а сам он стал каким-то серым и неприветливым. -- Отец сначала на нефтянку работал, получал замечательно. Красиво мы жили. Папка гордился положением своим. Говорил всем: "Мои мозги дорого стоят". А после у них штат порезали. Кого в фирму перевели с окладом махоньким. А он под сокращение попал. Не переживал сначала. Знаний-то во! Он же не дурак какой. Потыкался по округе, а нигде столько, как в нефтянке, не платят. Везде деньги по его меркам смешные. Больше я от него слов про дорогие мозги не слышал. "Бэху" продали, какой-то период нормально перекантовались. А теперь опять туго. Всем невесело. А он вообще озлобился в последнее время. То стонет, знал бы, что так выйдет, никогда бы трёх детей заводить не стал, зачем нищебродов плодить, их и так много на свете. То ноет, что ж денег-то в семье совсем нет, горбатишься круглые сутки, а тут порой еды не на что купить, если так и дальше пойдёт, малышей в детдом сдать придётся.
Лёнька прервался и помолчал.
Я выражал самое живейшее внимание.
-- Этого я и боюсь, -- после глубокой паузы продолжил он донельзя серьёзным тоном. -- Что близняшек в интернат отправят. Был бы я чуток постарше, работу уже искал бы. А так, -- он расстроено махнул рукой, -- не берут нигде. Или подработать дадут, а после вместо обещанной тыщи сотнягу сунут, и на выход.
Он помолчал ещё немного. Может, ждал каких-то моих слов. Но я растерялся. Я совершенно не знал, что говорят в таких случаях. Я бы немедленно отдал Лёньке все деньги, что лежали сейчас в карманах. Да только что исправят несколько хрустящих бумаженций?
-- Хоть из дома беги, -- сказал Лёнька. -- Если бы я вдруг делся куда-то, быть может, и лучше было бы. Тогда близняшки дома бы остались.
-- Так не говори, -- испугался я. -- А то и впрямь исчезнешь.