Он светло улыбался, а ошеломлённый услышанным Напеин опять, как когда-то под навесом, торопливо, мучительно соображал, в чём Каин не прав, но не находил никакой неправоты и не знал, что сказать, хотя ему страшно хотелось возразить, заспорить с ним, потому что, ещё не поняв умом, он, однако, уже остро-остро почувствовал, что человек, и какой человек, поставил на себе точку, сам себе подписал смертный приговор.
— Ты понимаешь, что это... смерть?
— Понимаю.
Улыбался ещё шире, сияя зубами из рыжины усов и бороды.
А в зарешеченные окна било сильное солнце, камера была исполосована чёткими слепящими лучами, от которых приходилось даже отворачиваться. Снаружи доносились неторопливое громыханье колёс и стук копыт по плахам мостовой и деревянному мосту через ров, доносились вялые от жары голоса, и в этой умиротворённой обстановке эта безмятежная широкая улыбка на слова «смерть» и «казнь» показались Напеину чем-то нелепым, неправдашным.
— Но жил-то я, Егор, во всю ширь, только по сердцу жил. Ни под чьей волей никогда не был. Редко жил, Егор, согласись!
— Да.
— О чём же жалеть! Не о чем! — Остановился, чуть погрустнел. — Нет, об одном жалею: Жигулей не увидел. Очень в Жигулях хотел побывать когда то. И сейчас бы рванул, ни секунды не думая... да. — Снова помолчал, потом рассмеялся: — А знаешь ли, как я влип-то?
— С девкой-то?
— Капкан это.
— Как капкан?!
— Бабой поставленный. С раскольщиками вместе. От раскольщиков я давно ждал, что сплетут, не могли не сплести против меня — народ серьёзный. Помнишь, ещё с Ивановым жирным почуял? Но и думать, конечно, не думал, что это баба их ведёт. И девку эту она подсунула. И другое пыталась.
— Кто?
— Да неважно! Важно, что хитрей и умней меня оказалась. Мстила. Последнюю точку во мне поставила.
Смолк. Напеин, чуя, что не должен сейчас ему мешать, тоже молчал.
— И пел я мало. Только теперь это тоже понял. Может быть, вообще в жизни только это и должен был делать. Одно это. Столько ведь ещё надо спеть.
V
Потом к Ивану пришёл дворянин Фёдор Фомич Левшин, который бывал в Сыскном по каким-то своим делам и которого Иван почти не знал, только видел. Сказал, что слышал Ивановы песни и много слышал о нём и вот подумал: что, если бы Иван рассказал подробно о своей жизни, а он бы всё это записал и все до единой его песни записал, чтоб память не исчезла и в будущем тоже знали про Ивана Каина. Это было интересно. Да и человек был сильно любознательный и восторженный, с мягким добрым лицом. Согласился, и они встречались более двух месяцев: Иван рассказывал, что вспоминал, и пел или просто наговаривал песни, а тот писал и писал до того, что у него даже руку от пера иногда сводило; тряс ею и растирал.
Потом Иван узнал, будто бы кто-то из начальства, сам ли Татищев или ещё выше, вроде бы сказал:
— С Каином надо потянуть — так лучше, и может пригодиться...
И тянули, тянули.
Целых шесть лет он сидел при Сыскном при таких же послаблениях: пел, видался с кем хотел. Хотя многих его подручных — Лёшку Шинкарку, Волка, Дмитрия Мазя, Василия Базана, Ивана Крылова и Антона Коврова, с которыми грабили на барже коломенского первогильдейного купца, и ещё некоторых давным-давно уж били кнутом, рвали ноздри и сослали кого куда.