Заря приказал палить в ответ, но Иван сказал, чтоб погодили, и, приставив к горлу управителя нож, велел тому кричать, чтоб его люди остановились, не стреляли, что их троих сейчас освободят, отойдут несколько для надёжи — и высадят, кинут и взятое. Заря согласно кивнул и велел орать то же самое приказчику. Оба несколько раз кричали, пока их наконец послушались на берегу и остановились. Там уже трое и на конях появились.
Волга пониже сильно сужалась, там были перекаты и деревня, и уж там-то их наверняка бы зажали, без крови бы не обошлось.
И как только люди на крутояре стали еле видны, так — к берегу. Сволокли на песок, не развязывая, управителя, приказчика и калмыка, кинули рядом несколько узлов с меховой рухлядью и несеребряной посудой, но только опять отвалили, выбираясь на стремнину, как впереди, в той ужине-то, где деревня, тревожно загудел набат. И ещё где-то дальше загудел. Видно, кто-то проскакал вниз, и теперь берег поднимался весь.
«Им-то чего?! Холопам-то?! Барское пошто защищают?!» — удивлялся Иван.
На берегу появились конники в форме и с оружием. Драгуны. Редькинские драгуны. На высоких редькинских конях. И новые мужики.
Рванули к левому берегу, подальше от них — там и течение было сильней.
А набаты всё тревожней: бом! бом! бом!
Драгуны поскакали по течению. Не орали, не грозили, молча, и будто бы прямо на ходу их становилось всё больше и больше. А просто мужики с дрекольем и косами виделись уже и впереди. Только левый луговой берег был пуст, но там болота, и полая вода только-только сошла.
Всем стало не по себе, и большинство не смотрели друг на друга.
Ухнули в воду ещё несколько самых тяжёлых узлов с посудой.
Ладони у гребцов были багровые, кровавились, глотки хрипели что кузнечные мехи, но они гребли, гребли, гребли, гребли-и-и...
XXI
Лодки бросили в устье Керженца — не против же течения на них, — а Волгой дальше никак нельзя, драгуны и так обогнали, а скоро Лысково-Макарьев. Драгуны увидели, что они метнулись в Керженец и выбираются на берег — и к дощанику, к парому. Пришлось до леса по-над Керженцем бегом, и лесом сколько-то бежали, а потом шли и шли, забираясь вглубь, где погуще, но не в чащобы, конечно, потому что в здешние чащобы влезть можно, а вот вылезти — вряд ли.
В первый раз остановились, лишь когда вновь поднялось солнце и стало пригревать, — ввечеру и ночью-то сама прохлада, сам лёгкий воздух пособляли идти, а растеплилось — и всё, сутки ведь без роздыху. Валились прям у тропы: как встали — один свалился, второй, третий. Во рту-то с прошлого утра ни у кого ни крошечки; в лодках был хлеб и иное съестное и те бочонки с вином — все бросили. Ладно ещё деньги унесли и из посуды серебряной малость. А как, значит, стали валиться наземь-то, Заря и хрипит:
— Шас! Под ёлки!
Близко ельник начинался дремучий, и он всех погнал туда, чтобы залезали под нижние огромные лапы, обросшие сизыми бородатыми мхами. Концы многих лап лежали на земле, под них приходилось вползать, но зато там было темно, прохладно, там стоял густейший хвойно-смоляной дух, а скользкая хвоя на земле пружинила, как атласная перина — только спать. Сам Заря залез под эти лапы последний. И сколько они там дрыхли, храпели — три, пять часов, больше, — некоторые храпели зверски, и если бы не поднялся верховой ветер и лес не расшумелся — засекли бы их, наверняка бы засекли. А так кто то из больно чутких или из уже проснувшихся услышал коней, услышал, что их всё-таки догнали, и они потихоньку быстро-быстро побудили друг друга — от ели к ели — и успели затаиться, пришипиться. Крайние к тропе даже видели сквозь еловые лапы драгун и коней. Одни насчитали двадцать два, другие — двадцать пять.
Второй раз всерьёз остановились лишь на третий день. Раньше не было никакой возможности: всё время или видели драгун вдалеке, или чувствовали, что вот-вот появятся. Те след держали крепко, места были безлюдные, кержанские красные рамени — красные хвойные леса по-здешнему, — деревни и поля тут крайне редки, и поля только кулижные, маленькие, отвоёванные у лесов пожогами и корчёвкой и окружённые всё теми же лесами. А в них если неопытный человек пройдёт, а тем более много неопытных — наследят так, что и дурак увидит. Но на второй день в который уже раз метнулись в сторону и на третий почувствовали, что вроде бы оторвались, и, натолкнувшись на хутор из двух изб, остановились. Там между лесом и небольшим ячменным полем стояла здоровенная рига с остатками соломы, а избы были у другой стороны поля, и то же, конечно, под могучими вековыми соснами. На хуторе жила большая семья: в одной избе — седоватый, кудлатый, широкий, приземистый мужик лет пятидесяти с женой и взрослыми детьми, а в другой, новой — его старший сын со своим потомством. Дали этому седоватому мужику два рубля, тот даже рот разинул от такой щедрости и приказал приволочь им вдоволь хлеба, лепёшек, молока, редьки с квасом, несколько вяленых щук. Изголодавшись, они в считанные минуты прямо на траве перед избами спороли всё это. Их хоть и поубавилось за четыре дня-то — отставали, исчезали по одному, по нескольку, — но тридцать девять человек ещё было.