Иван ничего не понимал:
— Что случилось-то?
— Счас! Счас! Точно, говорит, ещё не решил, а пошёл всё ж в Каргопольский. Как нарочно! Ой! Ой! Слышь, может, знак ему какой был, может, оттуда. — Подушка с ужасом в глазах показал пальцем вверх. — Может, это за нас за всех. Ты знаешь ведь, он молился за нас, знаешь!
Иван еле держался, чтобы не тряхануть Подушку, чтобы он сказал наконец главное. Только это бы всё равно не помогло — тот всегда так молотил:
— Слышь, через день вроде бы и ушёл. Если бы знать! Если бы знать! Да я бы тоже с им пошёл. Беспременно! Ей! Ей! А что? Верно. До Цинемской, сказывали, дошёл, это деревня на озере Воже уже, там его видели. И дальше к Каргополю пошёл, и встретил быдто трёх знакомцев в коей-то деревне. Там церковь на погосте была давняя, богатая, деревянная. Они ему и молвили по приятельству, что иконы-де есть там шибко старинные и богато убранные и утварь богатая — затем, мол, и пожаловали. Слышь, сами всё поведали по приятельству-то. А он быдто стал их уговаривать не делать этого, не грабить церковь-то эту древнюю, святости вроде бы большой. Ой! Ой! Те — в смех. Пошёл, мол! Вовсе, мол, из ума выжил! А он — всё равно, мол, не дам! Лай быдто большой был — свидетель случился. Чуть ли не до ножей дошло. Господи! Царица небесная! Ванечка! Что уж он! Не мог уж смириться! Уйти! Ведь умный! Ну иконы! Ну оклады! Ну что?! Сколь их посдирано-то, Вань! Я сам. Господи! Царица небесная! Если бы знать! Если бы... Так он взял и упредил их, как уж ускользнул с глаз их — неведомо. Но только ночью они пришли к той церкви-то, за замок взялись, а из-за двери евонный голос: «Не ломитесь! Уходите так! Не уйдёте — взлезу на звонницу, подниму деревню!» Чего уж ещё говорили, чего дальше там было, кто знает, но только озлились они и зажгли там что-то, в окно огонь бросили, может, выкурить его хотели, а церковь вся разом и вспыхнула. Как свеча, сказывали, горела вселенская. Страх!
Подушка задыхался и плакал.
— Сгорел? — прошептал Иван.
— Ни капельки не нашли. Один пепел от всей церкви.
— Кто?! Имена?!
Голова была хмельная, и подлинный смысл услышанного лишь через мгновение заледенил, скрутил душу Ивана.
— Ушли, суки! Слышь, ушли!
— Из себя какие?
— Кто сказывал, сам не видел — я спрашивал. — Плача, Подушка закрыл лицо пухлыми руками, но слёзы капали и из-под них. — Не могу! Не могу! Господи! Ванечка! Жалко-то!..
Такого с Иваном не было никогда: такой тяжести в душе, такой смертельной тоски и злобы, лютой, звериной злобы ко всем, ко всему, и к этому дымному душному вонючему герберу со всеми сидящими в нём, и даже к Подушке, который продолжал причитать и задыхаться. Даже глядеть на него вдруг больше не мог. Ни на кого не мог. Ни на что. Глядел в щербатые, исковырянные ножами и ногтями, тёмные, лоснившиеся от грязи и вина доски стола, возил по ним толстый оловянный стакан с водкой — хорошо, что тот был толстый, иначе бы раздавил, сплющил, так сдавил. Выливал водку несколько раз в рот, не чувствуя её и не слушая Подушку, который не умолкал, и думал, думал об одном: о том, что Батюшка за них молился, один в целом свете просил им прощения, а они его сожгли... Один в целом свете за них просил, молился, а они — сожгли... Один в целом свете, а они... сожгли... сожгли... Раскольники-то сами себя, а они — его...
И видел, как вселенский, немыслимой величины белый язык пламени — конечно, белый, какой же ещё' — вздымает в чёрном небе ввысь, и Господь его тоже видит и не останавливает. Почему?! Принял искупление? Батюшка — их общее искупление? Или верно — это им знак? Раскольники сами сожигались, и Господь принимал, давая тем знак всем остальным, которые не раскольники, чтоб, может быть, они полегче с теми-то... А это знак им...
— Великое заступление печальным еси, — вспомнил из Батюшкиной молитвы.
Потом многое вспоминал, что было, что тот говорил про воров закрытых и открытых, про волю и старину, про Жигули, про его, Иванову, гордыню. Даже голос его лёгкий, тёпленький временами будто слышал:
Как он любил эти великопостные покаянные песни-то! Как любил повторять: «Человек, яко трава дние его, яко цвет сельный, тако оцветёт... И блажены милостивые, яко тии помиловани будут...»
А они его сожгли. И Иван с ними — получалось так!
III