Скажем прямо, задача непростая. Научный язык стал настолько специализированным, что даже в лоне единой дисциплины существуют ответвления и подответвления, представители которых общаются между собой столь же непринужденно, как, к примеру, папуас и индеец племени навахо. Кроме того, прожекторы, направляемые на протяжении доброго полувека физиками, космологами или генетиками, высвечивали в пироде стороны, сбивающие с толку. Так произошло в субатомном мире, где электрон и иные составляющие материи больше не могут быть представлены как объект, локализованный в определенном пространственно-временном объеме, а мыслятся как нечто странное, проявляющееся то как волна, то как частица, не являясь ни тем ни другим. Так случилось в космологии и в физике элементарных частиц, где изучаемые реакции проходят за время в миллиарды раз большее или меньшее, чем допускают пределы нашего воображения. Богатство, как операциональное, так и концептуальное, добытое во всех этих набегах, имеет смысл только для ученых. Им самим приходится пускаться в метафорические игры — настолько сложно исследовать мир, слишком далекий от нашего. Астроном Фред Хойл предлагает историю о том, как жизнь была посеяна на Земле пролетавшими мимо инопланетянами миллиарды лет назад. И Большой взрыв — не последняя из этих метафор, погружающих нас в самый источник мифов. Потому что из всего, что нам говорят ученые, мы не усваиваем почти ничего, кроме образов.
И мы верим в черные дыры точно так же, как франкский крестьянин верил в духов леса. Тот, кто слышит разговоры о странном аттракторе, о теории катастроф, о промежуточном бозоне или о фракталах, с готовностью признается, что для него это все пустые слова, что он и близко себе не представляет, о чем речь, даже если музыка слов ему что-то напоминает. Верх, низ, странность, очарование, красота, истинность — вот вам прозвища кварков. Конечно, вычисления физиков надежно доказывают реальность явлений, но их опыт не выходит за рамки того, что прописано в математических формулах. Для большинства из нас этот мир чужд, если не сказать — потусторонен. Отчуждение культуры вызвано именно этим и поисходит столь же неизбежно, сколь бессознательно. Почему? Потому что, как утверждает Леви-Строс:
В противоположность обществам без письменности, где позитивные знания укладываются в рамки воображения, у нас позитивные знания настолько превосходят способности воображения, что оно, будучи не в состоянии охватить тот мир, о существовании которого ему известно, прибегает к единственному доступному средству, превращая его в миф.
К 1850 году ученые мужи утверждали, что мы движемся от темных веков к Просвещению, потому что наука открывает и впредь будет откывать истину в борьбе с ложными идеями, религиями, традициями, мифами. Они ошибались по всем пунктам. «Как это ни удивительно, — заключил Леви-Строс, — диалог с наукой, противостоящей мифологическому мышлению, снова актуален».
Корабль дьявола
Общество, для которого Донателло — это одна из черепашек-ниндзя, а Сократ — система бронирования мест в железнодорожных поездах, предрасположено к недоразумениям. В том числе и тогда, когда читатель этой книги сталкивается со словом «миф». Сказать, что Джеймс Дин или Мерилин Монро — миф, значит конечно же совсем не то же самое, что «миф полной занятости», вышедший из-под пера пишущего на экономические темы журналиста, или меланезийский миф о сотворении Нугу Ипилой у Мирчи Элиаде. Мало у каких слов значение столь переменчиво. Заявляя, что наука и связанные с ней анекдоты обнаруживают столько же рациональной мысли, сколько мифической, мы предполагаем, что уже определили миф через его функции. Сгруппировали людей вокруг единой картины мира и бытия. Напомнили, как вершится судьба общества. Разрешили противоречия, замяли скандалы. Но какая картина мира, какая судьба, какие противоречия, какие скандалы?
Прежде всего картина мира: например, та, в которой словарь Робера определяет науку как «точное, универсальное, истинное знание, выражаемое законами». Это все та же идея гигантского конструктора Вселенной, деликатные механизмы которой мы способны разобрать или вычертить.
Затем судьба — раскрывать тайны Вселенной. Однако почти все нынешние исследования представляются больше ориентированными на возможности какого-либо воздействия на природу, чем на понимание ее законов. Понимать или действовать? Мы уже давно отдаем предпочтение второму. «Во времена моей юности, — писал биолог Эрвин Шаргафф, — боевым кличем служило знание, а сегодня молодые ученые чаще взывают к силе».
Далее противоречие: кажется, будто рациональное мышление относится исключительно к природе. Оно отбрасывает все, что в природе не проявляется, в сферу религии или мифов. Но ведь научная истина — это еще не вся истина о мире. Миф для того и существует, чтобы сказать нечто такое, что не может быть сказано иначе.
И наконец. скандал: о каком чистом и беспристрастном исследовании можно говорить в исторический период, который видел две мировых войны, Хиросиму, череду экологических катастроф и грозный призрак генетических манипуляций?
Подобного рода сомнения входят важным компонентом в состав того клея, что обеспечивает цельность научных мифов. Оно отнюдь не ново («знание без сознания…») и достигло зрелости еще во времена Рабле. «Змея, символ познания, покорила всю землю, — пишет философ Эрнст Юнгер, — и возникает вопрос: а не прячется ли она за наукой?» То же можно спросить и о символе дьявола. Один писатель сумел выразить общую тревогу точнее прочих, и благодаря ему мы кратчайшим путем приходим к трагедии Франкенштейна. В 1860 году Томас Лав Пикок вложил в уста преподобного отца Опимиана, персонажа романа «Усадьба Грилла», такие слова: «Я пришел к мысли, что конечным предназначением науки является истребление человеческого рода». В подтверждение этому выводу Пикок, друг поэта Шелли и его жены Мэри перечислял вразнобой всевозможные беды своего времени: пожары на пороховых фабриках, взрывы корабельных котлов и метана в шахтах, совершенствование револьверов, ружей и пушек, отравления отходами, загрязнение Лондона до такой степени, что «скоро ни одно живое существо не сможет вздохнуть безнаказанно», безработица, вызванная внедрением сложных машин, разрушающих ремесла и притягивающих людей в города. Но превыше всего он проклинал катастрофы и кораблекрушения, причину которых видел в безумном пристрастии к скорости, «столь обычном среди тех, кто уж совершенно точно не найдет чем заняться по завершении гонки, и все равно несется, словно Меркурий с личным письмом от Юпитера».
Откуда эта грустная филиппика? В 1819 году Пикок поступил на службу в Восточно-Индийскую компанию, извлекавшую прибыль из следующего треугольника: опиум с плантаций в Бенгалии, чай, покупаемый у китайцев — потребителей опиума, деньги, получаемые от англичан — любителей чая. Пикок быстро поднимался по служебной лестнице, пока не достиг к 1836 году завидного положения главного инспектора. В этом качестве он активно внедрял канонерки новой серии, украшением которой в 1840 году стала «Немезида». Изящная, шустрая, маневренная благодаря двум моторам по 60 лошадиных сил, с небольшой осадкой, позволяющей подниматься по рекам, и главное — с неожиданно мощным для ее размера вооружением: десять малых пушек, две — 32-го калибра, мортиры и даже реактивный бомбомет. Все это тщательно упаковано в броню. Одним словом, восторг, а не лодка.
Но в отличие от коммерческих королей из Сити, британское адмиралтейство косо смотрело на этот невзрачный утюг на углях, прячущийся среди громадных белых лебедей его флота. Надо сказать, что для моряка стальная обишвка представляет ощутимое неудобство. Из-за такого количества металла все компасы сходят с ума. И что же? Фея науки снизошла на королевского астронома Джорджа Эри и просветила его разум. В 1838 году он нашел способ компенсировать магнитное возмущение, создаваемое обшивкой. И тремя годами позже бронированная суперзвезда поднялась по реке Перль, сея такой ужас от Кантона до Вампоа, что солдаты Поднебесной окрестили ее «кораблем дьявола»… Так была выиграна первая опиумная война.