Немного в мире настоящих ловцов душ. Нет ничего страшнее настоящего ловца. Они тихи, настоящие ловцы, они вежливы, потому что только вежливость связывает их с внешним миром, у них, конечно, нет ни рожек, ни копытец. Они, конечно, делают вид, что они любят жизнь, но любят они одно только искусство.
– Поймите,- продолжал Свистонов, он знал, что глу.хая ничего не поймет,- искусство – это совсем не празднество, совсем не труд. Это – борьба за население другого мира, чтобы и тот мир был плотно населен, чтобы было в нем разнообразие, чтоб была и там полнота жизни, литературу можно сравнить с загробным суще58 ствованием. Литература, по-настоящему, и есть загробное существование.
Костер догорал. Дачники разошлись собирать хворост.
Куку важно дремал у ног Наденьки.
Свистонов, сидя на огромном пне, беседовал с глухой.
Свистонов встал, подошел к спящим, сел рядом, стал внимательно рассматривать озеро, линию одинокой искривленной березы у обрыва, возвращающихся с хворостом дачников, спящих молодых людей.
– Вообразите,- продолжал он, вежливо склоняясь,- некую поэтическую тень, которая ведет живых людей в могилку. Род некоего Вергилия среди дачников, который незаметным образом ведет их в ад, а дачники, вообразите, ковыряют в носу и с букетами в руках гуськом за ним следуют, предполагая, что они отправляются на прогулку. Вообразите, что они видят ад за какимнибудь холмом, какую-нибудь ложбинку, серенькую, страшно грустненькую, и в ней себя видят голенькими, совсем голенькими, даже без фиговых листочков, но с букетами в руках. И вообразите, что там их Вергилий, тоже голенький, заставляет плясать под свою дудочку.
В вечернем сумраке голос Свистонова крепчал.
Трина удивлялась, на кого сердится Свистонов, осматривалась по сторонам.
Уже сходили они с одного холма, поднимались на другой, сходили и с этого холма, поднимались на третий, озера все время были по обеим сторонам гуляющих.
Глухонемая знаками показывала, что она любит траву и чтобы солнце грело спину.
Повернув лицо к Свистонову, дотронулась до своей спины.
Свистонову показалось, что Трина озябла. Он снял пиджак и набросил ей на плечи. Она улыбнулась, затем она побежала, все время оглядываясь. Свистонов бежал за ней.
Достигли берега.
– Я хочу купаться,- знаками показала глухая.
Отвернувшись, Свистонов отошел и сел спиной к озеру. Трина Рублис отошла за кусты и разделась. Она осталась в одной рубашке, рубашку поддерживали две розовые ленточки, на груди была вышита роза. Глухая повесила чулки на куст.
59 В рубашке Трина Рублис вбежала в озеро. В воде она принялась шуметь. Свистонов понял, что она хочет, чтобы он повернулся. Свистонов нехотя подошел к воде. Сравнительно далеко от берега виднелась голова глухой, обвязанная полотенцем. Затем глухая поплыла к берегу; еле прикрытая водой, она легла у берега.
Свистонов в рубашке вошел в воду. Взявшись за руки, они поплыли.
У костра не заметили их отсутствия или сделали вид, что не заметили.
Глухонемая села поближе к Свистонову и уставилась на огонь.
И под влиянием ли наступавшей ночи и свежести или по другой причине, Федюша – чтец стихов и оратор – предложил скакать через огонь, но его предложение отвергли. Тогда культпросветчица предложила играть в горелки.
День был воскресный, и потому, что день был солнечный, от отдаленного вокзала, построенного в готическом вкусе, двигались многочисленные экскурсии, предшествуемые музыкантами. Трубы сверкали на солнце. Рабочие с женами, украшенные цветами, торопились за ними, смеялись, срывали травку или листочек с куста и жевали.
Другие экскурсии состояли из подростков в красных платочках, из юношей в трусиках, несших сандалии в руках. Третьи – из учащихся, почему-либо застрявших в городе. Все процессии были снабжены плакатами, инструкторами с повязкой на руке.
В такие дни трактир «Русская Швейцария» оживал.
За столиками становилось шумно. Чокались пивом, обнимались, ели мороженое, хохотали, перебегали от одного столика к другому, ели яичницу с колбасой, простоквашу, огурцы, вытаскивали из карманов или ридикюлей леденцы и сосали. То там раздавалось «тру-ру-руру», то здесь.
Оживали после двух часов и холмы над озером, оркестр располагался на самой вершине холма, где-нибудь под двумя-тремя соснами. Толпы в разноцветных трико купались и, лежа на животе, загорали. И опять то 60 «там раздавалось «тру-ру-ру-ру», то здесь и уносилось за холмы.
Токсовские возвышенности превращались в живые человеческие горы, и плакаты тогда, колеблемые ветром, казались знаменами и штандартами и горели на солнце своими белыми, желтыми, черными, золотыми буквами.
Сухонькая Таня и сухонький Петя вышли. Петя запер дверь и потрогал замок.
– Вот мы снова на лоне природы. Все же мы десять лет не были на даче. Захватила ли ты журналы и газеты? Приятно почитать, лежа под тенью дерева.
– Ты все прежний,- надевая митенки и раскрывая летний, с кружевами и костяной ручкой, длинный зонтик, радостно замечталась Таня.
Они пошли прямо по нолю к озеру. На Тане была коротенькая клетчатая юбочка, позволявшая молодым людям насмехаться над ее кривыми ножками, и крепдешиновая кофточка с треугольным вырезом, украшенная голубенькой ленточкой, несколько замусоленной.
– Солнышко греет,- сказала Таня.
– Да,- подтвердил Петя.
– Смотри-ка – цветы,- наклонилась Таня.
– Куриная слепота,- добавил Петя.- Какая ты у меня молоденькая! – Я побегу! – И Таня пошла по тропиночке, стала нагибаться, срывать цветы, плести венок. Петя сел на пень и раскрыл газету. Лицо у Пети было все в морщинках. Спина сутулая, глаза близорукие.
Таня пела романс и, сплетая венок, медленно шла вниз в долину.
. Ее старческие ручки довольно быстро срывали клевер, ромашку, колокольчики. Ее сухонькие ножки ступали почти уверенно по траве.
– Хорошо здесь, Таня,- услышала она дребезжащий голос сверху.
И опять молчание.
Только наверху шуршит газета.
Внизу бесшумно порхают бабочки. Седые волосы выбиваются из-под голубенькой шапочки. А Таня смеется. Ах, молодость, молодость! Расстилает носовой нлаток, садится на него, снимает шапочку и, надев на голову веночек, слушает, как гудит и поет и шелестит трава.
61 По утрам Таня по старой привычке обтирает Петю.
Сколько возни с мужем! И стоит худенький старичок в тазу с водой, а она его обтирает Петя играл когда-то на флейте в Академическом театре. Играл он с чувством, а Татьяна Никандровна где-нибудь сидела с подругой и слушала.
И наверху Петя, опустив газету на траву, достает из футляра флейту, играет.
Свистонов, гуляя над берегом озера и наблюдая праздничную толпу, слышит флейту.
Есть у супругов собачка. Она заменяет им ребенка.
Маленький, славный девятилетний фоксик, так быстро и незаметно состарившийся. Правда, по-прежнему у него розовая ленточка вокруг шеи и по-прежнему он бежит, опустив мордочку по дороге, но зовут его супруги уже не Травиатой, а просто старушкой. Сидит «старушка» с розовым бантиком рядом со старичком, плюющим во флейту, а внизу другая старушка с голубым бантиком, стриженая, с веночком на голове, лежа с зелененьким листиком во рту, на небо смотрит.
Но вот фоксик бежит и садится рядом со старушкой и смотрит в траву, как бы засыпая.
Свистонов шел, раздвигая кусты палкой.
Глухонемая жеманно шла, искривив шею.
Старик играл все воодушевленнее.
Долго смотрел с холма Свистонов и слушал флейту.
Затем спустился.
– Позвольте представиться,- сказал он,- Андрей Свистонов.
– Очень приятно,- опуская флейту, засуетился застигнутый врасплох старик.