Это я шучу, Андрюшенька! Я понимаю, тебе нужно узнать, что запоминается от ее образа. Я после обеда завела разговор. Пишу тебе в лицах: Пожилая дама, худенькая, 48 лет, длинноносенькая: Лиза любила уединяться. Читать Священное писание. Любила очень природу, птичек. Мечтать любила. Подруг у нее не было. В детстве большое влияние имела на нее няня. Считала за грех, что она полюбила Лаврецкого, женатого, считала себя виновной.
Педагогична, 26 лет: Дочь помещика. Очень смутный образ. Сад. Она уходит в монастырь, потому что она полюбила Лаврецкого. Няня вместо сказок ей читала жития святых мучеников. Рано ее будила, водила по церквам.
Местный критик: Абсолютно не помню ничего. Я так давно читал, что ничего не осталось.
Местный донжуан: Я помню, как Лаврецкий стоит на лестнице. Солнце светит сквозь волосы Лизы. Помню, она гуляет со стариком. Помню открытки. Он сидит, она стоит с удочкой.
Вот все, что я могла собрать для тебя, Андрюшенька, сегодня. Вообрази, какая здесь скука. Говорят только о своих болезнях и сколько мужья зарабатывают. Целую тебя крепко».
Сидя на фоне давно не раскрываемых книг, начал писать следующую главу Свистонов. Работалось хорошо, дышалось свободно. Свистонов любил цветы, и фиалки стояли на столе в большом граненом стакане. Свистонову писалось сегодня так, как никогда еще не писалось.
Весь город вставал перед ним, и в воображаемом городе двигались, пили, разговаривали, женились и выходили замуж его герои и героини. Свистонов чувствовал себя в пустоте или, скорее, в театре, в полутемной ложе, сидящим в роли молодого, элегантного, романтически настроенного зрителя. В этот момент он в высшей степени любил своих героев. Светлыми они казались ему.
И ритм, который он в себе чувствовал, и неутолимое желание гармонического отражались и на выборе, и на порядке слов, ложившихся на бумагу.
88 Раздался стук, и очарование спало. «Кто бы это мог быть? – подумал раздраженно Свистонов.- Пожалуй, не стоит открывать. Вечно помешают». И он прислушался.
Стук повторился. «Черт знает что,- прошептал Свистонов.- Даже поработать не дадут. Все равно больше писать не смогу». И, закрыв папку, отпер дверь. На пороге стоял Куку.
– Простите, Андрей Николаевич,- произнес Куку,- что я так неожиданно к вам ворвался. Но знаете – дела. Предсвадебная горячка.
– Пожалуйста, пожалуйста,- ответил Свистонов и помог раздеться Куку.
– Ну, что у вас новенького? – спросил Куку.- Как пишется? Я слышал, у вас дивно роман получается.
Свистонов возился с рукописью.
– Еще далеко до конца,- ответил он.
– А нельзя ли было бы хоть отрывки? Говорят – я уже в нем.
– Что вы, помилуйте, Иван Иванович,- ответил Свистонов.
– А мне говорили, что я.- И Куку, важный и полный, заволновался от огорчения.- Да нет же, Андрей Николаевич, ведь не может быть этого,- помолчав, сказал он.- По старой дружбе, прочтите.
Свистонов счел малодушием отказаться. Он сел в пестрое кресло, взял рукопись, начал читать свой роман.
По мере чтения лицо Куку принимало все более восторженное и удивленное выражение.
– ^ Какой стиль! – качал он головой,- какая глубина! Андрей Николаевич, мог ли я думать, что вы так развернетесь.
Свистонов продолжал читать. Вот уж появился Кукуреку, и побледнел Куку. В кресло опустился и, раскрыв рот, до конца выслушал.
– Андрей Николаевич, да ведь это…
Иван Иванович после чтения бледный вышел на улицу. Он думал о том, что теперь он совсем голый и беззащитный противостоит смеющемуся над ним миру.
Страх был на лице Ивана Ивановича и блуждала рассеянная извиняющаяся улыбка. Палимый и удручаемый своим образом, он боялся встретиться со знакомыми.
Ему казалось, что все уже ясно видят его ничтожество, что ему никто не поклонится, что отвернутся и пройдут, нарочно весело разговаривая со своим спутником, женой 89 или подругой. Появились слезы на глазах Ивана Ивановича. Снедаемый внутренним плачем по самому себе, он прислонился и видел, как Свистонов идет куда-то.
Не вышел из своего огромного дома вечером, как обычно, Куку и не зашел к Наденьке, чтобы вместе пойти погулять, провести вечерок, а заперся в своей комнате. Не знал, что ему делать. Убить ему хотелось Свистонова, который отнял у него жизнь, и, почти плача, он видел, как он бьет Свистонова сначала по одной щеке, потом по другой, как выбивает все зубы ему, как выкалывает глаза и по улицам тело волочит. Вспомнил Куку, что это невозможно, что он, Куку, человек культурный, заплакал и решил письмо написать. Но вспомнил, что и письмо за него уже написал Кукуреку, и вдруг мысль о Наденьке прорезала его сердце. Он представил ее читающей свистоновский роман, увидел, как она, увлеченная ритмом, начинает улыбаться над своим женихом, как она начинает смеяться и презирать его.
И в соседней комнате запел голос арию няни из «Евгения Онегина». Застучал кулаками в стену Куку, и все смолкло. Наступила страшная тишина, и раздались шаги и голос: «Не мешайте людям заниматься».
Солидный и толстый, Куку сидел за столом и все думал о том, что другой человек за него прожил жизнь его, прожил жалко и презренно, и что теперь ему, Куку, нечего делать, что теперь и ему самому уже неинтересна Наденька, что он и сам больше не любит ее и не может на ней жениться, что это было бы повторением, уже невыносимым прохождением одной и той же жизни, что даже если Свистонов и разорвет свою рукопись, то все же он, Куку, свою жизнь знает, что безвозвратно погибло самоуважение в нем, что жизнь потеряла для него всю привлекательность И все же утром пошел к Свистонову Куку. Решил хоть от знакомых скрыть себя, слезно умолять Свистонова разорвать рукопись.
– Что ж, прикажете на колени перед вами стать? – кричал Куку.- Если вы честный человек, то вы должны порвать рукопись! Посмеяться так над человеком, всеми уважаемым. Да если б мы в другое время жили, то не избежать бы вам моих секундантов! Но теперь, черт знает что,- прошептал он, закрывая лицо руками, и Свистонов почувствовал, что не человек уже стоит перед ним, а нечто вроде трупа.
90 – Умоляю вас, Андрей Николаевич, дайте мне, я уничтожу вашу рукопись…
– Иван Иванович,- отвечал Свистонов,- ведь это не вас я вывел в литературу, не вашу душу. Ведь душуто нельзя вывести. Правда, я взял некоторые детали…
Но Куку не дал договорить Свистонову. Куку бросился к гтолу и хотел схватить листы бумаги. Свистонов, боясь, что погибнет его мир, и желая отвлечь Куку, спросил: – Как поживает Надежда Николаевна? Обезумевшее лицо со сжатыми кулаками подошло к Свистонову.
– Вы – не человек, вы – получеловек. Вы – гадина! Вы больше меня знаете, что с Надеждой Николаевной.
Со сжатыми кулаками Куку прошелся по комнате.
Становилось душно. Свистонов распахнул окно и заметил, что во дворе уже возвращаются со службы, беседуют. «Опоздал,- подумал он,- придется завтра отнести к машинистке». Куку не уходил. Куку обдумы-'' вал, сидел в кресле.
Свистонов размышлял о том, что, пожалуй, некоторые эпизоды, так сильно взволновавшие Куку, можно было бы изменить, что и раньше приставали, но никогда… не было такой боли.
– Мне пора,- криво улыбнулся Свистонов и стоял, пока одевался Куку.
Они вместе вышли. Свистонов нес рукопись. Куку поглядывал на рукопись и молчал. Он боролся с желанием вырвать рукопись и убежать. Не сказав друг другу ни слова, на перекрестке они разошлись.
Куку не приходил, не писал. Наступили томительные дни для Наденьки. Она входила в дом-город, но не заставала Ивана Ивановича. Радостный и солидный, он не протягивал ей рук при встрече. Его бас не раздавался.
Иногда со двора она видела свет в его окне, поднималась и тщетно звонила.
Иван Иванович спустился в настоящий ад. Образ Кукуреку стоял перед ним во всей своей нелепости и глупости. Правда, он, Иван Иванович, больше не ездил по пригородам. Правда, он сбрил баки и переменил костюм и переехал в другую часть города, но там Иван Иванович почувствовал самое ужасное, что, собственно, он стал другим человеком, что все, что было в нем, у него 91 похищено. Что остались в нем и при нем только грязь, озлобленность, подозрение и недоверие к себе.