Иногда я жаловался матери, но всегда получал один, и тот же ответ:
— У тебя много сказок. Подожди, когда подрастешь.
Тени будто сеть опутывали меня чем дальше, тем больше, давили меня своей тяжестью, а зеркало вокзального буфета, где все это появлялось и отражалось, стало еще мутнее и темнее. Напрасно я размышлял в своей комнате, откуда это берется, что это значит и чем все это кончится, пока однажды я не понял. Я посмотрел на стены, руки у меня опустились, а из глаз брызнули слезы.
Однажды апрельским днем, молчаливый и удрученный, шел я с Руженкой и с паном учителем на вокзал. Мы шли туда просто так, на прогулку, потому что была хорошая погода, но в аллее, которую мы проходили, были еще кое-где лужи. Стоял апрель, и весна только начиналась. Когда мы пришли на вокзал и посмотрели вокруг, мне показалось все каким-то странным. На платформе, разделенной какой-то голой стеной, было несколько человек — один без руки, другой без ноги, третий без головы и среди них какая-то бабка в платке, у которой была половина туловища, а над ними кусочки белых горшков с анютиными глазками и геранью, люди о чем-то говорили. О пожаре, который вчера возник в вокзальном буфете, — там были разбитые окна и обгорелые потолочные балки. Обвиняли пожарника — он где-то пьянствовал и пришел поздно… Тут с колеи на платформу взлетели куры без крыльев, а с оставшейся половины бачка с питьевой водой спрыгнул черный взъерошенный кот без хвоста, вдалеке запыхтел поезд. Бабка подняла руки и с криком побежала половинкой своего туловища. Тут я понял, отчего все это произошло: буфетное зеркало с рекламой шоколада было разбито и обгорело, на стене висели только жалкие потемневшие осколки — зеркало перестало отражать людей, события, тени… Я чуть не закричал. Туча которая была как раз над нами, разорвалась, и на землю полился свет. Руженка схватилась за цветы на своей новой шляпке и пропищала:
— Господи, мои цветы!
А пан учитель улыбнулся и сказал:
— Мне кажется, что изменится погода…
Тут я увидел, что недалеко от бачка стоит бледный истощенный человек в разорванном пиджаке, в старых запыленных башмаках, наклонив голову с удивительно курчавыми, как шерсть у барана, волосами, держит кружку с водой, подносит ее ко рту и жадно пьет. Когда допил, то кружку бросил на бачок, повернулся к нам спиной и потихоньку ушел с вокзала навстречу поезду, как будто уходил, как будто действительно отправлялся в далекий путь. Возле бачка стоял тот мальчишка из деревни, который лучше всех узнавал следы и бросал лассо, — Шкаба, сын кучера, и тоже пил. Пил из ладони, у ног его лежали портфель, тетрадь и перо, а когда допил, сел на бачок и стал смотреть на сгоревший буфет. В ту минуту я догадался, что во время пожара пожарный, который где-то пил и пришел поздно, вообще не имел никакого значения и что зеркало разбилось вовсе не из-за пожара, а разбилось оно от измены.
Измены, которой еще не было, но которая должна была скоро произойти.
3
В это время я стоял во дворе около ворот перед мольбертом, который сколотил местный столяр, и рисовал сад и двух спешащих в него людей. Они спешили туда потому, что сад был великолепный. Но это только так казалось. На самом деле сад был некрасивый, серый, бледный, потому что краски быстро сохли на солнце, а этих бедняг, которые спешили, я начал рисовать с головы и сейчас нарисовал им половину тела, так что их торопливость выражалась у них в головах, а не в ногах. Вдруг пан учитель, который стоял за моей спиной и советовал мне, какой пропорции я должен придерживаться, обернулся и посмотрел на ворота. В воротах стояла темная фигура в плаще, напоминающая черного ангела, только у него не было ни крыльев, ни коня, а через плечо висела кожаная сумка и на голове была фуражка с почтовым гербом. Он стоял с таким видом, будто принес бог знает что, а принес-то он всего-навсего белый листок бумаги.
Пришла мать и побледнела, прежде чем распечатала телеграмму. Конечно, телеграммы всегда бывают плохие.
С хорошими вестями не спешат, а когда случится что-нибудь плохое, то они приходят быстро. Хорошее — никогда. Иногда через месяц, через год или никогда…
Пан учитель подошел к маме, тихо с ней поговорил и поцеловал ей руку. Потом посмотрел на мой рисунок с этими беднягами, сказал, что когда-нибудь мы его докончим, и ушел.
На другой день мы уехали.
Мы ехали поездом целую ночь и почти не разговаривали.
Мать смотрела в темное окно, в котором отражалось освещенное купе, а за ним падал дождь искр. Отец сидел в углу около двери и читал иностранную газету, я беспокойно дремал и время от времени вскакивал. Когда мы подъезжали к границе, дождь искр за окном побледнел, тьма стала серая и начало светать. Отец отложил газету и позвал нас в вагон-ресторан. Матери заказал горячее вино, мне — чай и торт со взбитыми сливками, который обычно я очень любил. Но в вагоне-ресторане мне его не хотелось. Зато Руженка, которая сидела рядом со мной, ела и пила все, что ей заказал отец: пирожные, чай, вино, и, как всегда, была страшно любопытна. Она жевала и глядела на постепенно вырисовывающиеся полоски лесов, полей и цветущих садов, которые неторопливо и легко бежали возле нас, словно на тихо движущейся ленте; впрочем, она смотрела и ночью, когда в окно ничего не было видно, кроме дождя искр и освещенного купе…