Брахтл вдруг поворачивается ко мне и что-то говорит… что-то говорит, не знаю что, но чувствую, он что-то говорит, кладет мне руку на шею, что делает иногда, когда хочет выразить свою симпатию, он говорит, что лучше идти, и мы идем…
Со старой части кладбища, где старинная стена, могилы-склепы в темноте, холоде, плесени и в запахе воска и старых засохших цветов за железными почерневшими дверями, где дорожки каменистые и горбатые и деревья тоже не такие, как везде… И пока мы идем, мой барашек на шее начинает блестеть от влаги, и волосы Брахтла увлажняются, и берет у Минека, меня продувает, у меня нет шарфа; ничего, а кто-то из нас говорит:
— Падает туман…
Падает туман, и начинает смеркаться, теперь действительно наступает вечер, мы возвращаемся, встречаем все больше и больше людей, которые тоже возвращаются. Мы проходам детское кладбище, идем мимо ангелочков и голубков, изображенных на низких памятниках, которые в сгущающемся тумане и полумраке расплываются, образуя вокруг сияние света, то неземное сияние, которое здесь удивительно тянется вверх, в пустоту, и выглядит словно далекая туманность в бесконечном космосе, далекая туманность в космосе над детскими могилами… Белый туман и полумрак ложатся на дорогу, по которой мы возвращаемся и которая становится еще более вязкой, будто в нее заложена тысяча магнитных подков, и их никто не может избежать, потому что ни у кого нет крыльев, как у ангелов, чтобы взлететь; полумрак и белый туман ложится на бесконечные ряды могил, и вблизи и вдали светятся желтые огоньки свечек, которые теперь напоминают светлячков, а красные огоньки от лампадок и фонариков похожи на маленькие стоп-сигналы, и всё теперь в полумраке и белом тумане кажется иным, чем было прежде, когда мы шли сюда, — кажется отдаленным, неясным, неопределенным, более страшным. Но ночью, когда туман спадет, ночью, когда исчезнет туман и останется одна темнота, они будут казаться большими, Окруженные мерцающими огоньками, запахом свежих цветов, хвои и воска, мы выходим на главную аллею, к перекрестку, к той группе елей, которая напоминает маленький кусочек леса, и там на земле, в сиянии бесконечных елочек, мы зажигаем оставшиеся у нас свечи, все, что еще было в коробке, и пока мы их зажигаем и они горят и пылают среди сотен других и мы на них смотрим, и у нас от этого болят глаза, от ворот к нам вдруг долетает звои колокола. В полумраке и тишине кладбища летит от ворот звон, который означает, что кладбище будут закрывать, и мы покидаем это
пылающее перепутье и идем, и теперь, когда мы идем рядом, молча и тихо, к выходу на голос колокола, идем, опустив головы, с влажными от тумана волосами и меховыми воротниками, я чувствую, что мне вдруг становится как-то хорошо. Мне хорошо, хотя и грустно, грустно до слез, лучше бы я расплакался, но тут мне приходит в голову, что это очень странно. Как странно, что люди на кладбище совсем другие, чем на улице, за оградой. Что на кладбище люди кажутся более спокойными, хорошими, ласковыми, ведь я это вижу сейчас и по самому себе… Они лучше себя ведут и по отношению к мертвым, будто хотят проявить о них заботу, все им дать и, кажется, все им дают, приносят метелочки и подметают вокруг могил, приносят цветы, воду в лейках, носят ее из колонки, поливают, стоят у могил, вспоминают, просят за них, иногда плачут. Наверное, потому, что они мертвые… А для людей, пришедших на кладбище, мелькает у меня в голове, гораздо больше вокруг безразличных вещей, чем для людей, находящихся за стеною. Например, мне на кладбище всегда все равно — оглянусь ли я на кого-нибудь, грязные ли у меня ботинки. В конце концов мне все равно, есть ли у меня на голове шапка, а на шее шарф или нет. Мне, правда, хорошо, думаю я, когда мы уже почти подходим к воротам и колокол звонит над нами. Это странно, что мне так хорошо именно на кладбище. Почему это? Потому, что я принадлежу к тем мертвым? И я вспоминаю о Катце, и мне жаль, что его нет среди нас.