Я стал понемногу приходить в себя и начинал все понимать. Это было невероятно. Невероятно, что сегодня я пришел, что через полтора года он меня узнал, Что помнил меня целых полтора года. Я чувствовал, что мне придется что-то сказать. Но как я должен ответить на его вопрос, я не знал. Наконец я все же произнес:
— Кое-что за то время, что я вас не видел, изменилось.
— Кое-что изменилось, — улыбнулся он, посмотрел за памятник, на ту пустую, безлюдную дорогу, ведущую к пруду, и пододвинулся поближе, — кое-что и, к сожалению, слишком серьезное. События в Австрии, Судеты, уже тогда жизнь в этой благословенной республике становилась неуверенной, а сегодня так и совсем. Будущее очень неопределенно не только в этой республике… — сказал он с едва заметным иностранным акцентом и, казалось, легко вздохнул. Но потом он махнул рукой, в которой была свернутая газета, и сказал:— Давай лучше об этом не говорить, знаешь. Давай лучше поговорим о том, что у тебя за это время изменилось.
И хотя я опять не знал, что говорить, он снял перчатки, рукой, на которой я заметил перстень, прижал к колену газету, а другую сунул в карман. Потом снова положил ногу на ногу, вынул зажигалку, сигареты и закурил.
— Кое-что изменилось у тебя, — улыбнулся он, — ты вырос, возмужал, выглядишь пятнадцатилетним, но, наверное, так же как и тогда, не куришь…
Это было невероятно, он помнил и об этом, и я ни с того ни с сего улыбнулся. Улыбнулся невольно. Если бы он знал, что за это время, за эти полтора года я уже пробовал и курить... Что я не только пью, но что я уже однажды закуривал. Я чувствовал, что у меня понемногу развязывается язык, но, несмотря на это, я все же еще молчал. Я посмотрел на носок его вычищенного башмака, на белые гетры и, стараясь не покраснеть, улыбнулся ему и сказал, что еще, мол, не курю.
— Это хорошо, — сказал он с какой-то шутливой веселостью, в которой я почувствовал тот же тон, каким со мной говорит дядя Войта, — удовольствие, какое можно от этого получить, у тебя впереди. А как школа? Учение у тебя идет отлично, да?..
— Учение у меня идет, — кивнул я. Наконец у меня действительно развязался язык. — Учение у меня идет, только мне не очень удается арифметика. Мне она, правда, и тогда не удавалась — я не умею делить с остатком. В этом году у нас началась латынь, с ней у меня все в порядке. Но лучше всего мне дается немецкий.
— Немецкий, — повторил он и стряхнул пепел.
— Но в этом, собственно, нет ничего удивительного, — сказал я быстро, мне пришло в голову, вдруг он подумает, что я хвастаюсь, — я говорю по-немецки и по-чешски с раннего детства. Моя мама из Вены.
— Из Вены, — поднял он удивленно глаза, — этого я не предполагал. Это уже совсем другое дело — тогда немецкий ты, конечно, хорошо знаешь. Ах, Вена… — сказал он, — как давно я там был. В последний раз еще до аншлюса, разумеется. Я давал там концерты… Тогда, — он посмотрел на сигарету, от которой тянулась слабая струйка дыма, — тогда, когда мы тут с тобой встретились, я тебе рассказывал один случай, помнишь? О мужчине и женщине, которые вели спор, о торговце драгоценными камнями, о еврейском беженце, у которого в Германии расстреляли родителей, а его выгнали из школы и отняли него рояль… Торговцы взяли его к себе как собственного сына, хотя у них был родной сын… Ну, видишь ли, тогда еще не было этих нюрнбергских законов, ты знаешь, что это такое, наверное, нет, они начали действовать с ноября прошлого года. Этого нужно было ожидать… — Взгляд его был обращен куда-то в пространство.
— Я знаю о каких-то законах, — сказал я. — Знаю о преследовании и штрафе в миллиард марок.
— Ах, ты это знаешь, — посмотрел он на меня удивленно, — ну, да. Это за убийство советника немецкого посольства в Париже одним еврейским парнем, говорят, будто тот парень должен был его убить… — Какое-то время он смотрел вперед, неподвижно, будто мертвый… потом перевел взгляд за памятник на дорогу, ведущую к пруду, пустую и безлюдную, как ночь, а потом вдруг он сказал: — Странно. Они уже идут опять…
За памятником, по дороге, ведущей к пруду, пустой и безлюдной, как ночь, приближались два полицейских. Два полицейских в мундирах, шлемах и с саблями, совершенно так же, как тогда, полтора года назад, когда мы тут сидели и говорили. Он стряхнул пепел, посмотрел на часы и немного отодвинулся от меня. Шляпы, однако, он не надел. Оставил ее лежать рядом на скамейке. Сидел, положив одну руку на газету, другой держал сигарету и молча смотрел на графа Штернберга. Полицейские вышли на площадку за памятником, чуть-чуть огляделись, потом повернули и медленно пошли по другой дороге. Он стряхнул пепел, опять придвинулся ко мне и сказал: