Телефонный звонок из зиянья забвенья,
где всё по-прежнему: трубка, чёрно-белое фото, обрезки ногтей,
недочитанных книг вереница театром теней.
Те же стены, с другими обоями, —
обман зренья и света.
Номера на обоях – коридорная азбука детства,
чужого ремонта жирный розовый след.
Блики лампы, гранит пресс-папье,
твой бессмертный янтарь, Грин и Диккенс на полке,
и кастрюля укутана в клетчатый плед.
Я из школы пришёл, левая ноет рука —
потерялась перчатка. В конце имени скачет «й».
Зазвонил телефон – но и звук превращается в лёд.
Фото
Пейзаж живёт на дне пейзажа.
Как ожидание – внутри.
Ты точно ларчик отвори.
Оттуда вылетает дважды
их отражением в окне
вдруг увеличенная в три
раза – птичка, как надежда,
(на дне мерцающем Куинджи)
запечатлённая внутри.
Подводное плавание
Я значительно усовершенствовал технику
и научился нырять глубже.
Теперь я могу достигать дна
и проводить больше времени
с его обитателями.
Я чувствую рассеянные холодные прикосновения
беспозвоночных. Большие рыбы
медленно подплывают и заглядывают мне в глаза.
Мне страшно и подумать,
что там, за этим взглядом.
Кончается кислород,
и мне становится одиноко.
Солнечные лучи растворяются
в водных сумерках, и только донный натюрморт:
раздавленная пивная банка,
использованный презерватив,
стреляная гильза —
напоминают мне о доме.
Я отталкиваюсь и плыву наверх,
возвращаясь в сон.
* * *
Брожу по местам преступления
и, как Ходасевич, дышу:
свободно, весенне-осенне.
И как сумасшедший всё жду,
что что-нибудь да случится.
Летящая, словно взор,
случайно-прекрасная птица
прокаркает свой приговор —
до боли знакомого неба.
Объявит, и я побреду
от мест, где любили, налево,
к заливу, к закатному льду.
* * *
Дальнее дыхание весны,
облака невидимый полёт.
Ночью электронный лёт звезды
ищет свой эфирный антипод.
И пока молчанье долготы
отражает падающий снег,
площади полночные пусты:
треск реле да блеск ночных планет.
Некогда в воронежских лесах
я один лежал – гуд проводов
в нищем поле говорил судьбой.
В сумрачных низинах таял страх.
И теперь, когда седой глагол
выдаёт, как шубы, реквизит,
воздух, пролетевший дальний луг,
тихо из отверстия сквозит.
Бессловесен мертвенный экран.
Отсветы мерцают стороной.
Но, как довоенная, с утра —
сукровица снежная весной.
Селище-уголь
Селище-Уголь – это городок,
верней, посёлок городского типа.
Как все они – глухая слобода
или курган надежды пятилеток.
Урочище когтистое в лесах,
торжок среди речных маршрутов,
отрезанный от мира на треть года.
С тридцатых – корпуса в три этажа,
уборная на всех без переборок,
остатки толя, жесть и остов пса
у края мокрой известковой ямы.
Прилавки рынка, выцветший кумач
фабрично-слободского изолята
в дремучем логове калининских лесов.
Там с бабушкой и дедом я провёл
своё восьмое памятное лето —
рождённый недалёко чужеземец
среди туземных северных племён.
Как хорошо, спокойно и беспечно,
поужинав втроём картошкой с луком,
спуститься тихо одному к реке
и молотком рубить в карьере мелком
податливый, слоистый известняк.
Закат ложился в берендеев лес,
погасшая река дышала с нами
альвеолами тысячи озёр,
не ведая начала и конца.
Мой дед сидел у керосинки в кухне,
глядел в закат и был смиренен,
а впрочем, что тогда им оставалось? —
трофейный подстаканник, Киплинг, трубка.
Вокруг была вода, плотина, рыба,
уже почти безжизненная шахта,
здравпункт, контора в церкви и кино,
откуда рокот «Сталинградской битвы»,
по воскресеньям сотрясавший воздух,
бесшумно падал на надречный холм,
на дот, где надпись «RAUCHEN VERBOTEN»[1]
предупреждала белок и вальдшнепов
и лешего, оглохшего от шума
времени, что в секторе КZ
запрещено дышать эрзацным дымом.
Мы собирали ягоды, грибы
внутри кругов смертельной обороны,
и топь доисторического леса
хранила сталь всех сверхурочных смен.
Мне снился мост с разрывами и дымом,
и дед мой, окружённый в сером доме
на дальнем берегу, и бабушка зовёт,
и он дошёл до нас и просит чаю.
Мы снова были вместе, и теперь
я знаю: всё уже неважно.
А прожитое после – отвлеченье
от главного: сидения на кухне
в чудесном ожиданье у окна —
когда закат зажжёт через минуту
прохладную чернеющую бездну.
Ещё я помню наш отъезд, рабочих
у бора в ожидании трёхтонки.
До станции примерно три часа.
В последний раз я видел эту воду
чешуйчатых озёр и в тёмном небе
текучий конус дальних диких уток,
ушедших безвозвратно тенью судеб
в бездонное отверстие луны.